Массовое обесчеловечивание облика кулака, крестьянина позволило коллективизаторам, в основном горожанам, вести последний и решительный бой с врагом без всяких ограничений. Родившийся на Украине американский журналист Морис Хиндус удачно передал дух того времени в отрывке, где рассказывается о письме активистки, посвященном коллективизации: «В письме Нади не было ни слова по этому вопросу [о реакции крестьянства на коллективизацию]. Не было упоминаний о царивших среди крестьян смятении и панике, как будто имели место лишь случайные мелкие происшествия. Такой пылкий революционер, как она, не мог и не стал бы беспокоиться о потерях, которые несли люди. Не то чтобы она не заметила их, просто они не вызвали ее сочувствия. Похоже, она была обеспокоена растерянностью крестьянства не больше, чем хирург — болью пациента, над телом которого он занес свой скальпель. Ее разум и сердце были устремлены к триумфу завтрашнего дня и не замечали горя, которое охватило крестьян сегодня. Она была слепа к страданиям, охваченная триумфом достижений»{123}.
Столкновение не было бы таким жестоким, если бы кулака не превратили в зверя. Безусловно, были и другие факторы, способствовавшие углублению конфликта{124}, но именно низведение врага до статуса недочеловека стало предпосылкой всех войн XX в. В романе «Поднятая целина» советский писатель Михаил Шолохов уловил сущность этого феномена, создав образ кровожадного коммуниста Нагульнова. Услышав слова местного партработника о сочувствии к кулакам, Нагульнов приходит в ярость: «- Гад! — выдохнул звенящим шепотом, стиснув кулаки. — Как служишь революции?! Жа-ле-е-ешь? Да я… тысячи станови зараз дедов, детишков, баб… да скажи мне, что надо их в распыл… для революции надо… я их из пулемета… всех порешу!!»{125}
Один из реальных функционеров, член Московского окружкома партии, заявил, что в ответ на террор «мы будем высылать кулаков тысячами, и когда будет нужно — расстреливать это кулачье отродье»{126}. Другой, отвечая на вопрос, что делать с кулаками, ответил: «Из кулаков сварим мыло». Селькор, которому крестьянин до этого нанес удар в горло ножом, утверждал: «Нашего классового врага надо стереть с лица земли»{127}. Ссылки и конфискация имущества сотен тысяч беззащитных крестьянских семей оправдывались революционной необходимостью. Процесс коллективизации явил подоплеку сталинского «официального протокола», оказавшегося только верхушкой айсберга коммунистической массовой культуры — предрассудков, подозрения и ненависти в отношении крестьянства.
Полон значимости был даже язык, которым говорили в то время о столкновении культур: он сигнализировал о противоречиях между официальными и тайными причинами социалистического преобразования деревни. Коллективизация должна была обеспечить «дань» с крестьянства, и это не имело ничего общего с социализмом или классовой борьбой, а могло быть понято только как налог, взимаемый с покоренного населения. Кулака надлежало «ликвидировать» — термин, который формально означал искоренение социально-экономических основ класса, однако во время Гражданской войны стал означать расстрелы{128}. Такие понятия, как «чрезвычайные меры» и «добровольная коллективизация», были не чем иным, как эвфемизмами, скрывавшими действительность. Точно так же зверства превращались в ошибки, отклонения или «перегибы», которые допускались коллективизаторами, охваченными «головокружением от успехов» (на деле — настоящими преступниками и варварами). Термин «перегиб» часто предваряло прилагательное «неправильный», делая явным, возможно непреднамеренно, официальное и неофициальное понимание задач коллективизации. Подвело черту под всем этим процессом, судя по всему понятие «революционной законности». Основанная на искусно проработанной теории, революционная законность была не более чем тараном, направленным против непокорных крестьян. Варейкис, первый секретарь обкома Центрально-Черноземной области, резюмировал понятие словами: «Закон — это дело наживное»{129}. Центрально-Черноземный обком выпустил директиву в которой информировал местных руководителей, что «…было бы преступным бюрократизмом, если бы мы стали ожидать этих новых законов. Основной закон для каждого из нас — это политика нашей партии»{130}. Эвфемизмы, использовавшиеся в отношении коллективизации, искажали правду о столкновении государства с крестьянством, столь очевидную в рамках неофициального дискурса. Однако они не только скрывали факты, но и создавали легитимную основу для политики и действий коммунистической партии, а строители нового порядка получили систему убеждений, в которой так нуждались. Вряд ли мы когда-нибудь узнаем, что за смесь убеждений, цинизма и ненависти царила в умах партийных руководителей всех уровней, сражавшихся за сталинскую революцию.