Стино Всесвятский смертельно побледнел, на лбу его выступили крупные капли пота, и он схватился рукой за сердце. Джюро, его брат, медленно поднялся. Лицо его пожелтело, мускулы щек судорожно подергивались; широко раскрытыми глазами он уставился на брата, ожидая услышать из его уст слово помилования или смерти. Каноник молчал. Наконец, Джюро шагнул вперед, стал на колени перед братом, обнял его ноги и закричал раздирающим душу голосом:
– Брат! Брат! Я великий грешник. Знаю, что я не достоин прощения, но пожалей детей моих, моих несчастных детей, которых ты крестил. Они ведь не виноваты!
И, плача, Джюро Всесвятский спрятал голову в колени брата.
– Боже! – вздохнул каноник. – Ты видишь наше горе и несчастье! Если я возьму на душу грех, то не из выгоды, а ради бедных детей. Господи, прости мне этот грех! Встань, брат Джюро! Успокойся! Видишь, что получилось? Говорил я тебе: остерегайся этой красивой черноглазой мадьярки, – кровь у нее горячая, да голова не на месте, свихнется. Вот и изменила она тебе, бросила тебя с детьми, и ты, несчастный, был бы опозорен перед всеми, если б твой брат не спас тебя своим честным именем.
По лицу старика текли горячие слезы, в то время как брат его тоже со слезами целовал ему руки. Палфи, с холодным лицом, холодной душой и окаменелым сердцем, смотрел в окно, скрестив руки на груди.
– Господин Палфи! – прошептал страдальчески каноник.
– Что? – спросил холодно мадьяр, повернув голову.
– Когда господин королевский конюший приедет в Загреб?
– Не знаю. Я вам напишу, amice каноник. Во всяком случае, через два-три месяца, не ранее. Тогда и надо будет действовать. Что же, вы решились?
– Да, – едва слышно проговорил каноник, кивнув головой.
– Bene! Вы надежный человек! Вашу руку! – сказал Палфи, протягивая Стипо свою руку. Тот схватил ее и опустил низко голову.
– Я сегодня же сообщу моему вельможному господину о вашем решении, – продолжал посланец, – и надеюсь, что он этим будет очень доволен. Вот вам договор королевского судьи с главным конюшим; когда дело будет сделано, князь Баторий вернет Джюро долговые расписки – как свои, так и Тахи. Но надо глядеть в оба, а главное – молчать, чтоб старая Хенинг ничего не заподозрила, иначе она сможет провалить все дело. Вы, admodum reverende amice, спокойно ждите. Вы, Джюро, завтра на заре возвращайтесь в Сусед. Не надо, чтоб нас видели вместе. Я туда приеду послезавтра, с Грго Домброем. Приготовьте опись, чтоб все можно было записать и передать in optima forma.[26] Жалованье вы будете получать по-прежнему. Можете жить в Загребе. Я подожду, пока все будет передано по описи, а то как бы старая Хенинг опять не передумала. А теперь, amice каноник, прощайте. Мы еще увидимся до моего отъезда из Загреба. Пойду поищу Домброя. Как я рад, что все так хорошо окончилось. Прощайте!
Палфи поклонился с достоинством и стал быстро спускаться по лестнице, до которой его проводил каноник, не проронив ни слова.
3
Третья неделя после пасхи. По склонам хорватского Пригорья в жарких лучах весеннего солнца зеленеет молодой лес; сквозь листву его белеют господские усадьбы. Среди молодого желтого ивняка, сверкая на солнце, стремительно бежит река Сава. Полдень миновал, и солнце склоняется к западу. По голубому небу несутся легкие розоватые облака, иногда заслоняя собой солнце; к юго-востоку из-за облаков местами на равнину падают горячие снопы лучей, местами же стелются по ней огромные тени этих облаков. Воздух кристально чист. Куда ни посмотришь – всюду молодые всходы, веселая, буйная зелень лугов и рощ, а на равнине можно разглядеть, как вдалеке идет по полю молодуха» как по дороге скачет всадник, как стройный, высокий тополь, одиноко стоящий средь ровного поля, бросает свою тень на светлую зелень. А там, к югу, высятся громады со множеством светлых и темных изгибов. Это горы Окич. Одна гора стоит одиноко, поодаль от гряды, и на вершине ее, на фоне ясного неба, вырисовывается замок Окич. Ближе под горой белеют, словно голубки, дома Самобора. Над Самобором блестит жестью колокольня церкви св. Анны. От Окича к западу тянутся Краньские горы; в их густых лесах, переливающихся темным багрянцем, виднеются серые круглые башни замка Мокрицы и живописное село Есеница, где находится перевоз господина Грегорианца. На востоке небо понемногу светлеет, а на нем темно-синей полосой вырисовываются Загребские горы, которые спускаются к реке Саве. Тут, у берега на холме, стоит замок Сусед, на стенах которого играет жаркое багровое солнце. Посреди долины лежит село Брдовец. Оно едва приметно. Деревянные избы – седые старушки, – крытые старой соломой, скрываются в густых плодовых садах, уже осыпающих свой бледный цвет. Солнечные лучи с трудом проникают во двор, играют в луже, возле которой переваливается пара желтых пушистых гусенят. И только колокольня церкви возвышается над садами своей красной шапкой. А какой шум и гам за селом, на лугу! Посмотрите на детвору. Волосы – словно золотистые колосья, круглые лица – как румяные яблоки, на теле – ничего, кроме рубашонок, затянутых кожаными поясками. Прыгают, кричат, хлопают в ладоши и палкой подбрасывают большие мячи; гомон стоит оглушительный; даже смельчак воробей, что сидит на изгороди из цветущего боярышника и ловит золотистых мушек, и тот пугается и перепархивает через плетень. Приятно, тепло, благоухают цветы, и душа человека раскрывается наподобие цветка. Вот смолк орган, народ возвращается от всенощной. Крестьяне и крестьянки быстро идут меж изгородей. Иногда только остановится по пути какая-нибудь кумушка, вся в белом, с красным платком на голове, и, по женскому обычаю, начнет болтать с соседом о морозе, о пряже, о свадьбах…
На краю села, среди слив, стоит изба, подле пес хлев, сарай и навес. Белая, как молодуха в медовый месяц, она покрыта свежей соломой. Деревья густые, и солнце играет только по их вершинам, а под сливами приятный холодок. Возле деревянного крыльца, сразу над землей большая дверь – это погреб; перед дверью стоит стол и две деревянные скамьи. Меж деревьев, на лужайке, около дремлющего лохматого пса, ссорятся дети; на ступеньках крыльца сидит кошка и лапкой умывает белую мордочку, а из коровника выглядывает голова любопытной черной коровы. Нa всем видно божье благословенье и счастье; и это спокойное счастье ярче всего отражается на румяном лице красивой, дородной женщины, которая, положив на перила крыльца голые круглые локти, темными глазами глядит на этот уголок семейной идиллии. Тело ее бело, как ее одежда, губы сочные и красные, как частая нитка кораллов, что спадает по ее пышной груди; на полном лице нет морщин, а в черных волосах, собранных под медный гребень, ни сединки; на длинных ресницах и на сочных губах иногда дрожит улыбка, сверкают белые зубы; улыбка эта говорит, что и сердце ее озарено радостью. Но взгляд ее загорается еще ярче, когда останавливается на мужчине, стоящем в веселом обществе у стола, возле погреба. Это человек уже не молодой, но крепкий и привлекательный. Росту он такого высокого, что при входе в церковь должен нагибаться. Под открытым воротом белой рубахи широкая, словно из стали отлитая, грудь. На стройной шее – большая круглая голова. Светлые волосы острижены, бороды нет, лишь вдоль энергичного рта свисают длинные седеющие усы – лучшее украшение этого крупного длинного лица, на котором, как два горных костра, горят темно-синие глаза. Боже, какие только бури не обветривали это лицо, какие дожди его не омывали, какой зной его не палил! Оно темно, словно медное, прекрасно и мужественно, как лицо героя. На мужчине надеты только рубаха, штаны и новые опанки. Видно: он у себя дома. Левым локтем он оперся о стену, правой рукой подбоченился, заложил йогу за ногу. Так стоит он и спокойно смотрит на трех мужчин, которые болтают за полной глиняной кружкой вина. Он говорит мало, слушает внимательно и то задумывается, то улыбается, а то потянет как следует из кружки.