Пароход наш на этот раз вез груз миндаля. За время плавания все мы сильно пропахли им, и это тоже говорило о большой безмятежности.
Как вдруг по судну пронесся зловещий слух, что на нем появились всюду огромные ядовитые змеи. Одну из них матросу удалось убить, но другая укусила в руку мужа ситцевой бабенки, и он находятся при смерти. Сколько же было их всех, оставалось совершенно неизвестным. Они выползали из трюма, внезапно появлялись из-за свернутых канатов, из темных закоулков и даже выскакивали из пассажирских корзинок, когда их открывали. На пароходе поднялась сильная сумятица, все запрятались по своим каютам и, кроме матросов да нас, юнг, разносивших кушанья, никто не решался отпереть своей двери. Капитан сам навел строжайшее дознание как среди экипажа, так и среди пассажиров, кто мог везти с собой этих змей. Было ясно, что сами собой они не могли попасть сюда, за добрую сотню миль от суши, да еще на судно, ходившее по 16 узлов в час. Но, несмотря на всю настойчивость, находчивость и проницательность капитана, случай этот так и остался загадочным.
В это именно время я, помню, бежал с кубрика в рубку к капитану с сельтерской водой, пристально всматриваясь во все углы, чтобы вовремя избежать опасности. Когда я был уже недалеко от той странной кормовой каюты, дверь ее внезапно раскрылась и из нее вышел и быстро пошел впереди меня очень высокий и худощавый восточный мужчина с белым тюрбаном на голове. Он шел широко и прямо, и темные фалды его длинного халата развевались в стороны. Мне не было видно его лица, но, когда я взглянул на его спину и халат, вдруг что-то острой тревогой кольнуло мое сердце. Я невольно остановился, еще раз глянул на его развевающиеся полы и весь вздрогнул от жути. Это было точь-в-точь, как в моем сне — и даже был коридор, который образовывали между собою стены кают. Это было так необъяснимо, что, вернувшись к себе, я лег на койку и начал напряженно размышлять.
Но не успел я хорошенько углубиться в свои думы, как вошел наш матрос Рябчик, видавший в заграничных плаваниях всякие виды. Он закурил трубку и пристально посмотрел на меня из-под нависших бровей.
— Н-да, — протянул он.
— Что да? — спросил я.
— А то, что ты парень неглупый.
— Как это? — удивился я.
— О персе думаешь? — вместо ответа задал и он вопрос.
— О персе, — ответил я и еще больше удивился.
— Будет поножовщина. А то и пароход на дно, — бросил он отрывисто и засмеялся. — А то и все вместе. Змеи-то выпущены.
— Постой, постой, — забормотал я, вскакивая растерянно с койки. — Что ты мелешь? Какая поножовщина, как на дно? Да и разве это его змеи? Да и зачем бы он их выпустил?
— А затем, чтобы все сидели по каютам. Одному-то свободнее дело делать.
Тут он прищурил на меня глаза и покачал головой.
— Ты неглупый парень, — сказал он. — Полежи еще, и ты додумаешься.
Он уже докурил трубку и сейчас же ушел. Оставшись один, я совсем остолбенел. Я ровно ничего не мог взять в толк. И перс, и змеи, и загадочные слова Рябчика, все смешалось у меня в какой-то один несуразный комок, все было дико и несообразно. Одно единственное, что пришло мне в голову, это то, что Рябчик знал, быть может, раньше этого восточного человека. Но и это соображение ровно ничего мне не уясняло.
Пока я стоял и с тоскливым беспокойством перебирал в уме кучу всяких несообразностей, я услыхал в коридоре смятенные женские шаги, и дивный голос восточной красавицы два раза выкрикнул с отчаянием:
— Юнга! юнга!
Я вылетел за дверь. Она бросилась мне навстречу и, схватив за руки, сказала в глубоком волнении:
— Ради Бога, помогите мне! У него может затечь кровью голова! А мне не поднять его.
Меня поразило, что она говорит на чистейшем русском языке и даже с московским выговором на «а». Но рассуждать тут было некогда. Я бросился вслед за нею в каюту.
Перс ногами лежал на высоком диване, а голова его свесилась до самого пола… Лицо, затекая кровью, сделалось совсем багровым, и он уже легонько начинал хрипеть.
— Он выкурил лишнюю трубку опия, — говорила женщина, пока я нагибался и поднимал перса.
Перс был как-то особенно, неприятно тяжел, и какой- то странный, отталкивающий холод исходил от его тела. Когда я поднял его на диван, я нечаянно взглянул ему прямо в лицо и невольно откачнулся от него. Я увидел на нем густые, тесно сросшиеся брови, орлиный нос, глубокий шрам на щеке, длинную, жилистую шею с широким и острым кадыком и решительное выражение лица. Это был он самый, удивительный человек из моего непонятного сна. Но что больше всего потрясло меня тогда, — это рука. Согнутая рука перса обнажилась до локтя, открывая густые волосы, и на одном пальце сиял точь-в-точь такой же драгоценный перстень, какой я видел во сне.
Мне показалось в эту минуту, что я стою над какой-то бездной, и как я вышел из каюты, я плохо помню. Вспоминаю только, что когда мне в коридоре встретился Рябчик, бежавший что есть духу занимать свою вахту, я сказал ему, что перс в обмороке.
— Притворяется, хивинская собака! — бросил он, не дослушав меня. — Чтобы не следили за ним!
Весь третий день был нестерпимо ослепителен и горяч. Такой зной редко бывает на море. Сплошным огнем была охвачена вся безбрежная вода, горела каждая медная кнопка, все резало глаз. По краям неба синева до того сделалась густа, что с первого взгляда ее можно было принять за грозовую тучу. Сухая и душная мгла стала покрывать все водяное раздолье, и солнце за нею сделалось тусклым и медным. К вечеру половину неба охватила глухая и мрачная туча. Солнце, заходя, все еще светило внизу сквозь зловещий край ее, и свет его стал совсем багряным, пугающим и как бы словно призывающим к чему-то могущественным призывом, подобно трубе ангела в последний день земли и времени. Какой-то загадочный бледный столб стоял внизу тучи на тревожной ее черноте. Когда совсем стало темно, гроза еще не начиналась, и было очень тихо. Но вся неоглядная морская равнина зашумела невнятно и сумрачно и вся пошла высокой волной.
Не знаю точно, когда это случилось, но вдруг днище нашего парохода завизжало обо что-то несокрушимое. Легкий, но зловещий треск прошел по килю, и кто-то вскрикнул негромко, но страшно. В это же время широкая молния бегло охватила темное небо, осветила все море, наполовину черное, как уголь, наполовину светлое, как день, и сильный ветер засвистел в снастях и лихо, и плачевно.
И вдруг сразу началась сумасшедшая паника. Со всех сторон дико закричал и голоса. Какой-то господин пробежал мимо меня с широко открытым ртом — он тоже кричал что-то. Пассажиры всех классов перепутались между собой, и все давно и думать забыли о страшной опасности от змей.
Лицо капитана было совершенно равнодушно и спокойно, так что казалось, будто совсем ничего не происходит. Но случай был, видно, весьма серьезен, потому что сейчас же заскрипели спускаемые шлюпки. Старичок-генерал бегал среди простого народа все с той же неустрашимой осанкой, но, видимо, плохо сознавал себя. Перед этим он, верно, только что ложился спать. Он ходил в одном жилете и с мундиром в руке, но, должно быть, он и этого не замечал. Он бегал и кричал:
— Женщинам дорогу, господа! Женщинам, прошу вас!
За ним поспешал денщик и все докладывал:
— Мадьяр-с Ионыч изволят о вас беспокоиться, ваше пр-во, Мадьяр-с Ионыч.
— Мадьяр-с? — повторял за ним генерал. — Хорошо, мой друг, хорошо. Мадьярсы вперед!
Ситцевая бабенка с жалостью протискивала к шлюпке пуховую перину, и генерал схватился за угол перины и стал ей помогать. И тут вдруг послышалась тихая мелодия, горестная и страстная. Играл ее наш военный оркестр и я не умею сказать, как потрясающе подействовала эта тихая музыка. Какой вдохновенный свет и безумие осенили нашего дирижера? Что такое увидел он в этом черном миге всеобщего смятения, забыв и себя, и своих людей, и жизнь, и саму смерть? Я сразу же увидел, как увеличилась всеобщая паника.