Мир замер.
Среди чутко наблюдающей тишины, поскрипывавших вокруг деревьев прямо на глазах рос хрупкий замок моей мечты, не давая вздохнуть, пошевелиться, обещая несметное богатство надежды — жизнь, когда-то перечеркнутую одним моим словом.
Сколько же времени прошло с тех пор?
Детство, юность… Вспоминая, я словно перекладываю толстую стопку дней, которые сейчас кажутся затёртыми и одинаковыми, подобно бумажным листам. Первые из них чисты или содержат лишь обрывки предложений, другие заполнены от края до края, однако их очередность неслучайна и подчинена как бы чужой воле, проявленной на некоторых страницах резкими замечаниями и комментариями. Всё моё детство было испорчено вмешательствами и комментариями со стороны и воспринималось мною как умопомрачительный калейдоскоп незаслуженных нелепостей и недоразумений. Взять хотя бы имя, которым мать наградила меня с быстротой выбитого в магазине чека, ничуть не заботясь о последствиях. Склонилась надо мной, погружаясь в раздумье, и, неожиданно чихнув, с облегчением произнесла: «Васька… Самый настоящий Васёк! И что тут думать, в конце-то концов…». Предположим, для неё скорое решение и впрямь было облегчением (я догадываюсь, что назвать ребёнка — дело весьма и весьма непростое) и, конечно же, она не хотела мне неприятностей. Но для меня как раз всё началось именно тогда и явилось не «концом концов», а началом начал. Моё детство дало опасный крен и чуть не пошло ко дну, как корабль от прямого торпедного попадания. Впрочем, я как-то исхитрился, извернулся и удержался на плаву, лишь морщась на обидные приставочки и склонения моего незатейливого кошачьего имени. Имя-то, может, и греческое, но ни греки, ни святые Василии моими обидчиками в расчёт не брались, а вот коты, по их мнению, во дворах прогуливались все, как на подбор, Василии. В портфель ко мне тайком пихали порченую колбасу, однажды даже дохлую крысу, а вслед орали истошное: «Мяу!!!». Если прибавить к этому цвет моей шевелюры — рыжий-прерыжий — и её неистребимую способность путаться и торчать во все стороны, а так же мою неистребимую способность впутываться во всё и вся без разбора, то легко представить, во что вылилось моё первое десятилетие, как, впрочем, и второе тоже. Не будем трогать третье — оно только началось, и хочется, ох как хочется надеяться на лучшее!
Отца своего я помнил плохо. Осталось ощущение пьянящего запаха уставшего после работы мужчины и воспоминание о моей робости, постепенно переросшей в необъяснимый страх — страх, граничивший с молчаливым обожанием, возможным лишь на расстоянии и в очень нежном возрасте. Он меня не замечал, никогда со мной не играл, никогда не хвалил, впрочем, и не ругал тоже, только однажды, столкнувшись в дверях, досадливо смерил взглядом и процедил сквозь зубы: «И в кого такой конопатый уродился, будто и не мой…» Протянул руку, но так и не дотронулся. Каждый день я тихонько устраивался в уголке и незаметным рыжим гномиком наблюдал за огромным силуэтом, жившим в кресле у окна. Отчуждение между нами росло и вскоре стало непреодолимым. Когда мне исполнилось пять лет, отец ушёл из моей жизни, и я ещё очень долго не мог приблизиться к высокой отполированной спинке, из-за которой, как мне чудилось, вот-вот покажется он. Став немного старше, я сформулировал-таки вопрос — где отец? — но так и не осмелился задать его. Маялся около матери, с опаской вышагивал вкруг неё, откладывая и откладывая момент истины. Таким образом, протянул почти три года, а когда всё же промямлил что-то, оборвавшееся на высокой ноте, она, отяжелев фигурой и вмиг став потерянно безликой, уплыла куда-то вглубь дома, забывая закрывать за собой двери и оставив на столе безнадёжно остывающий чай. Ещё через два года мне случайно попалась на глаза свадебная фотография улыбающейся пары: в невесте я узнал маму, а вот жених… Высокий тёмноволосый мужчина не напоминал мне ни-ко-го, не говоря уже о моём отражении в зеркале, и уж тем более никак не ассоциировался с детскими страхами и мечтательными ожиданиями, пережитыми мною в далёком углу одиночества. И, в конце-то концов, какая разница — умер он или продолжал где-то своё неведомое существование, счастлив ли был в новой семье или в новой жизни?.. Для меня отец исчез навсегда. Вместе с вынесенным на помойку креслом и позже тайком сожжённой фотографией.
Но свою роль он сыграл окончательно и бесповоротно — я замкнулся, начал сторониться сверстников. Тогда же начались мои побеги в лес, в котором я пытался спрятаться, прежде всего от самого себя. Городской парк одной стороной переходил в лесной массив, где строгие английские лужайки постепенно зарастали лопухами и репейниками. Юные мамаши с колясками туда уже не догуливали, уступая эстафету рьяным собачникам и скучающим мальчишкам. У меня была своя личная тропа, едва различимая среди травы, ведущая в сказочный мир шепчущих великанов. Я напрочь отказывался называть это место дубовой рощей. Кто бы говорил!.. Любой, соизволивший услышать, как переговариваются деревья, соприкасаясь в вышине ветками, согласился бы со мной, не раздумывая. Я не представлял для исполинов опасности, копошась где-то далеко внизу вместе с жуками и полёвками. Воспоминания леса были пропитаны солнцем, утоптанная труха в дуплах и на лесной тропинке пахла земляной влагой и муравьями… Мои ощущения были сумбурными. Однако сильнее прочих помнился аромат дикой сирени, распускавшейся с щедростью и напором хмельного лета. Её было неисчислимое множество на дальних заливных лугах за рощей, и с холма она смотрелась бело-розовым океаном, изрезанным изумрудными течениями колеблющейся листвы. Аромат сирени… Чуть горький, чуть сладкий, в меру густой, в меру лёгкий и никогда ненадоедающий. Твой запах, Динни.