«Что было, то было, и стоит ли вспоминать прошлогодний снег? — спрашивал себя Бобров и отвечал: — Стоит! А если строго спросить у совести, то трижды стоит. Что за привычка укоренилась в нас — отворачивать ясные очи от неприглядных картин, не замечать в упор пакостника, особенно, ежели он при регалиях, с жезлом власти в руках? Боялись, угодничали? Допустим, но ведь не все же! Почему было так, почему? Не сами ли ждали от суерукого чиновника милосердия, когда вдруг окажемся пойманными с украденным общественным поросенком за пазухой? Похоже, так. Рука руку моет».
Бобров много думал над тем, кто кого и за что выгораживает, кто, где и как ловчит, жульничает. И местные мошенники для Боброва никак не становились крупнее того, чем были: как ни крути — мелки, может быть, даже жалки. Не миллионщики же, не подпольные фабриканты! И усмехался, прерывая свои не досужие рассуждения:
«А ведь дорастут, дай им волю. Начни с малого дапродолжи крупно — верняком в именитые жулики выйдешь. Но зато и забот прибавится, как изворотливей увернуться, чтобы арканом-то правосудия не захлестнуло. Ведь истина остается, что кары за прегрешения не миновать, за все платить приходится. Значит, надо, надо от мошенничества предостерегать, будь то мошенник крупный, или помельче. Ведь коготок увяз — всей птичке пропасть».
Собственно, лютого зла у Боброва за душой не было ни на Смагина, ни на Глушакова. Он им желал добра, спасения, потому-то и шел всегда против их жадности. Не раз Бобров предостерегал того и другого, а те в ответ лишь посмеивались, по плечу его хлопать пытались, а он злился, видя их увертливость и неуступчивость, желание упрямое все свести на смешки. Бобров был у них камнем на шее, давил им на совесть, но получалось, что в дураках оставался он, а они, вроде, в умниках. Они «жить умели», а он, по их мнению, нет — простофильничал, в «честное платье» рядился. Смагин однажды так Боброву и высказал, мол, чисторуким себя считаешь, подолом честного платья метешь. Обидного в этих словах не было, но выходило, будто за его честность краснеть надо, а не гордиться, а им, Смагину и Глушакову, за изворотливость их воровскую медаль вешать. С ног на голову переставлялось все, и нормой считалось дурное, постыдное.
Старший Ондатр правоту ценил наравне с хлебом насущным. Почему, в самом деле, он исполняет закон, на рожон лезет за справедливость, а капитан милиции Смагин и леспромхозовский воротила Глушаков в обход закона идут, хотя с других виноватых дерут шкуру, под статьи уголовные подводят, речи правильные толкают, за красным сукном в президиуме сидят? Ну, оступились, напакостили, так хоть бы признались по чести и совести. Нет, многого хочешь от них, ретивый капитан-инспектор! А как было бы хорошо, как славно — покаяться-то, всему миру открыто в глаза посмотреть! Могли бы остепениться, могли. Вот лет пять назад было у него столкновение с одним здешним авторитетом, Федором Сергеевичем Кутицыным. Важный был человек, слишком заносчивый, пытался чуть ли не весь медвежьемысский горизонт собой заслонить…
Работал Кутицын начальником ремонтно-эксплуатационной базы речного флота, а база эта была придана здешним леспромхозам. Волево, жестко руководил Кутицын и был из чалдонов сам, тутошний. И конечно — рыбак отменный, к тому же жадный в этих делах: не на уху и жареху старался поймать, а для большого запаса себе и дяде ловил круглый год. От ловли его доставалось и свату, и брату, и чиновникам, какие в гости к нему наезжали всегда большим числом и охотно, и тем, к кому сам на поклон шел за какой-нибудь надобностью. Без поклона, известно, не проживешь. Только поклон от поклона отличен бывает: один от чистого сердца, от красоты души, другой — по расчету, мол, поклонюсь до земли и укушу за пятку.