И вдруг, лежа на спине в полутьме под чужим разбитым самолетом на Богом забытом островке, бывший молодой ученый, подававший большие надежды в той позабытой, нереальной отсюда, разноцветной довоенной, и доарестной, и допреданной (ох, если б и вправду позабытой и нереальной!) другой жизни, Сергей Попов, ныне старшина авиации Северного флота, стрелок-радист самолета «ИЛ-2», сдержанно-мрачноватый, очень осторожный в словах и жестах с сослуживцами мужик по дружеской кличке Серый, — он вдруг увидел себя. Увидел! Очень близко и ясно.
Он едва не потерял сознание. Он действительно смотрел на себя сверху вниз — лицо в лицо, глаза в глаза! В упор, с расстояния не более десяти сантиметров. Он рассматривал свои же расширившиеся, непостижимо трясущиеся зрачки в шквально нарастающем ужасе; всматривался в подергивающуюся, бесшумно вскипевшую потом серую кожу лба; он отчетливо слышал свое судорожное, рвущееся дыхание; с потрясающей, вгоняющей в смертный холод усмешкой — он даже на миг позабавился собой, перепуганным до безумия, до звериного вопля! — он с этой чудовищной усмешкой увидел, как сухо зашевелились надо лбом враз ставшие какими-то пепельными всегда почти черные волосы. И он ясно, хладнокровно-точно понял, что сейчас, в следующую секунду — умрет. Тот он, который внизу. Который… Да! Который не знает. Его сердце — нет, не сердце, а мозг — выключится. Без боли, судорог и надежд. Словно мгновенно, бесшумно сгорят, отключатся предохранители — и мозг просто сплавится в ледяной мгновенной вспышке — как сплавилась эта вот рация…
Вот она, эта секунда, — подходит. И…
И — все. Мгновенно все кончилось. Исчезло. Пропало. Как не было. Как оборвавшийся сон.
Он обессиленно уронил голову затылком на ребристый камень и закрыл глаза, переводя дыхание и боясь вслушаться в себя. Но не было ни страха, ни жути, ни паники — нет. Не стало самой возможности даже допущения страха. Потому что исчезло не просто видение — исчезло само ощущение видения, или воспоминания, или взгляда. Словно кто-то, испугавшись того, что нежданно натворил, отключил изображение. Так перещелкивают канал работающей на прием радиостанции: щелчок — и прежний звук, сей миг еще живой, голос, чьи-то боль и радость, и страх, воспоминания и надежды — все, все — сама жизнь! — мгновенно исчезают. Но было и что-то новое, неведомое, никогда никем доселе не испытанное, непривычное — да что там не испытанное, непривычное! — невероятное, просто невозможное! И все-таки, все-таки очень знакомое, настолько знакомое и родное, что влажнеют глаза. И он не вспомнил, а кожей, сердцем, всей своей усталой, отупелой, вымотанной бедами, неверием и холодом душой ощутил тихое поглаживание маминой теплой ладони по плачущим — плачущим? — глазам, и тихо-тихо мамино дыхание прошептало в его мокрую щеку, в крохотное, трепещущее, наивное сердчишко, мятущееся под бязевой солдатскою рубахой, под толстенным летным свитером, под мохнатой курткой, под всей его несвежей, пропахшей потом, порохом, бензином и страхом мужской сбруей: — Тихо, маленький мой, тихо… Тс-с-с… Все хорошо, малыш, я здесь, с тобою, и ничего плохого уже не будет, все будет только хорошо, и никогда, малыш, не будешь больше плакать…
Он судорожно схватился всей ладонью за лицо, за глаза — и ладонь сразу стала мокрой… Он едва не вскочил, грохнувшись лбом о нависший кронштейн прицела-«зеркалки», задергался на спине и, нечленораздельно шипя, срывая каблуки, раком лихорадочно выкарабкался из-под самолета — и там, под пустым вязким небом, на едва ощутимом здесь ветерке, сел, как упал, под борт, привалившись спиной и затылком к центроплану.
Его трясло. Дыхалки не хватало — он никак не мог продохнуть какую-то вату внизу горла. Но ведь не страшно! Да, не страшно, не страшно — напротив! Но, может быть, это «напротив» — как раз самое страшное? Боже мой, Боже… Какая немыслимая сила, какая власть…
Неподалеку захрустел гравий. К самолету спускался, размахивая пулеметом, как дрыном, Кузьменко. Увидев компас в руке старшины, он буркнул, стаскивая куртку:
— Можешь выкинуть к едрене-фене. На свою молотилку — я делом займусь…
Старшина проморгался и тряхнул компас. И только сейчас увидел: картушка его истерично крутилась, дергалась, будто гнала ее дурная сила. Компас был неисправен. Старшина тупо глядел на пляшущие в черном белые цифры. А капитан уже с лязгом отодрал полусорванную створку капота и нырнул с головой в мотор.
— Но он же не ломается! — вдруг в бешеной ярости заорал старшина. Кому — в небеса, капитану, себе? — Ты кому мозги пудришь? Мне?! Я профессионал! Он не ло-ма-е-тся! Не может он сломаться! Так не бывает!