Да, дырища в башке никуда не делась. Пробоина — будь здоров. Даже странно, почему болит так слабо…
Значит, выпал из кресла? Бывает… И так брякнулся о линолеум? Ну, а чего — все в этой жизни бывает. Стоп! В какой жизни — в этой?
Ладно, вдохнул он, и — вдруг рванул на себя дверь!
Ну и?..
Никого. Кой черт! Никого и быть не могло!
В полной тишине он перешагнул комингс, зачем-то аккуратно плотно затворил за спиной дверь, будто припоминая что-то, и длинно огляделся. Тут было почти темно. Утро только занималось, а здесь, в отличие от ходовой рубки, был один и маленький, вроде окошечка в дачном сортире, иллюминатор в борту слева от двери, то есть справа, если смотреть в нос. Ну да, подумал он, оценивающе приглядываясь к шкафчику темного дерева на противоположной переборке. Именно, значит, справа как принято у моряков. Все по ходу корабля, идущего вперед, оставляющего пройденные мили за кормой. Как прошлое… А голова-то как болит, Господи, Боже мой… Он протянул руку, дотронулся до холодной ручки-ключика и рывком отдернул дверцу шкафа.
Правильно. Ничего нет. И быть не может ничего, кроме застоявшегося, как в пустом заброшенном аквариуме, унылого кислого духа нежилья и каких-то смутно поблескивающих ошметков минувших дат. То ли песок ненужных лет, то ли крючки для брошенной одежды.
За дверью, в ходовой рубке, что-то вопросительно сказал Сэнди — вроде о нем. А может, об утренней жратве. Чего-то рассудительно пробубнил после паузы старшина в ответ. Но где же та дверь? Дверь… Спокойно. Дверь куда? В сон? Хорош сон — котелок едва не треснул. Ох-хх-хо-хо…
Но разве он не был прав? Он, тогда совсем мальчишка, свято выполнил долг коммуниста, большевика, и не важно, что по возрасту он еще не был членом партии. Зато была вера! Душа! Преданность идее. А идея… Нет и не было никогда во всей истории мира идеи прекрасней, светлей и лучезарней. Потому и отнес дневники, записи и черновики отца туда, куда должен был отнести… Стоп!
Была? Вера, душа, идея — была? А случись такое сейчас — не отнес бы?
Нет. Не отнес бы. А сам отвел бы автора и владельца сих бумаг. И правоту его доказывает эта вот страшенная война, в которой он посильно, в меру своих малых сил и возможностей, сражается. Битва идет не немцев с русскими. Идет битва с врагами коммунизма и светлого будущего мира. Вот так. И истинно так.
Он ведь маленько заглянул тогда в те бумаги. Мракобесие, завораживающий страх и опасная черная дурость. Множественность миров, святая неприкосновенность вечной души, единение и духовное братство против — не сказать, но и помыслить жутко! — против якобы опутывающей разум, затмевающей совесть, вытравливающей божественную сущность Идеи! Божественную — слово-то какое. В двадцатом-то веке. Мало того. Единомышленники. Единоверцы. Имена, мнения, предложения, собрания-встречи. А это уже называется — как? Правильно. Организация — вот что это такое. И против кого? Чего? Против великой Идеи — и… Да, не обманывай себя! — и против Него, против Вождя. Против всего того, что он, солдат армии большевиков и большевик Кузьменко, принял всем сердцем, чем жил и за что всегда готов погибнуть в любом, самом лютом, бою.
Жил… Жил?
Задумавшись, он медленно опустился в то самое кресло за столом. Кхм… А пистолет-то фрицев так и лежит, как лежал. Роскошный, великолепный «вальтер». Хромировочка, правда, местами крепко помутнела от сырости и времени, а так — машинка заглядение. Кажется, морячки-разведчики, бывшие у них на аэродроме в ноябрьские праздники, рассказывали, что фрицевские офицеры такие вот игрушки специально себе сами покупают, за собственные денежки, для форсу. Страна, народ ихний воюет, а они такие вот пукалки за марки свои поганые покупают. Вот оно и есть — их нутро и суть…
Он вдохнул и потянул к себе пистолет. И замер. Застыл, с брезгливым страхом вздернув руку, с пальцев которой медленно, как стылая вода, потекла, мутно курясь, рыжая густая пыль. Тяжелый никелированный пистолет, мощное орудие убийства, автоматический 9-миллиметровый «вальтер»… рассыпался. Точнее, растекался — в прах. В густокоричневый гнилой прах. В мокрую тяжелую пыль. Значит, вон оно нынче как. Значит, пистолету уже и лет не сосчитать. А… А — нам?
Капитан в оцепенении глядел, как вокруг пальцев призрачно клубится темное, непрозрачное облачко, оседающее на тусклое от возраста и пыли лаковое дерево стола. Потом осторожнейше, боясь, что и стол, и кресло, и палуба под ним рухнут, провалятся в тартарары, стал приподыматься. И тут дверь с лязгом распахнулась, и всунулся по плечи нарочито развеселый американец-лейтенант: