— Спасибо, малыш, — Кузьменко щурился от все еще непривычно-ослепительно режущего света и потому не поднял к подошедшему Сэнди головы. — И не держи сердца на сердитого командира. Сердитые — они и есть самые добрые. Как бабушки и семеро козлят. А чего ты нам в клювике принес? Мы тут научную… — капитан поперхнулся, уставясь снизу вверх на прозрачный стеклянный кувшин в трясущейся руке американца. А старшина не сводил глаз с лица парнишки. Лица такого же белого, как… Да. Да! Как молоко. Свежее молоко. Нормальное, белое, домашнее молоко в неведомом кувшине, вернее, в необычной, ранее русскими не виданной здоровенной широкогорлой бутыли.
Кузьменко принялся медленно вставать. Сэнди тряханул перед ним бутылкой, всплеснув пену. Капитан бережно-опасливо, как взведенную гранату, принял ее в сведенные пальцы подставленной руки, стремительно окинув взглядом Сэнди, сотрясающегося горбато задранными плечами. Заломив опаленные рваные брови и не сводя с парнишки глаз, он наклонился, медленно глубоко вдохнул из горлышка, через плечо немигающе поглядел на старшину — и, не разгибаясь, бесконечно долго в гудящей прибоем тишине стал наклонять бутылку, покуда молоко — да, это было, черт его дери, молоко! — не потекло тоненькой струйкой в другую его подставленную руку; и когда белые позванивающие капли во вкрадчивом шорохе ветра посыпались на черные измызганные сапоги, он ткнул бутыль Попову и, закрыв глаза, поднес ладонь к лицу, подержал ее растопыренною какую-то секунду, словно всматриваясь куда-то вглубь то ли ее, то ли себя, — и вжал лицо в ладонь. По черным скрюченным пальцам, по черно-седым щекам брызнули нежно-белые струйки, тяжело закапал лунный жидкий жемчуг.
— Я… Я дом-ма был… — прыгающим голосом прошептал Сэнди.
Капитан осмотрел разжатую ладонь, облизнулся и, скрипнув зубами, в мгновенном хрусте пальцев сжал кулак. Потому что пальцы прыгали.
— Где? Дома? — спросил он хрипло. — А тут у нас, значит, сплошные консервы, да? Ведь правда, да? Кругом одни консервы? Как мы? Да? А, ч-черт, оно парное… Где?! — оскалившись, он страшно встряхнул Сэнди за треснувшую грудь рубашки. Тот, морщась, мотал бессильно головой. И тут только Попов понял, чего он так испугался в Сэнди.
Мальчик был весь мокрый. Волосы, рубашка, брюки, ботинки, даже ремень — все было мокрым насквозь. А ботинки его, ладные коричневые офицерские ботинки, были не просто мокры — они были по самый верх густо заляпаны желтой и коричневой глиной — влажной глиной! Мокрой! И на пластилиново-жирные ее комья сплошь налипла трава. Вон она — в следах Сэнди на палубе! Зеленая, желтая, серая — всякая трава. Простая, деревенская, земная. Трава!
Старшина перевел дух. «Консервы! — эхом стучало в висках. Кругом одни консервы. Как мы…».
— Ну?! — заорал капитан.
— Молоко принес… — Сэнди трясло, он прятал лицо.
Кузьменко тупо поглядел на старшину.
— Молоко? Ага… Из дому. Понятно. Ну да. Дома побывал. В родимой хате. И как там наши?
Сэнди поднял к нему лицо. Лицо, залитое прозрачными слезами.
— Они не видели меня. Потому что я… Я — умер…
… Ночь шумно утопала в холодном ливне. В невидимых углах старого дома рычали водостоки, захлебываясь клокочущей водой. Пенные вертящиеся струи хлестали сквозь щели навеса веранды, искрясь отраженным из кухни светом, и в низвергающихся водопадах дрожало и раскачивалось на веранде под порывистым ветром кресло-качалка отца, забытое, как всегда, на ночь.
Он моментально промок насквозь и, не чувствуя сгоряча ледяной холод, опасливо шлепая по пузырящимся лужам, вприпрыжку обогнул дом. Он еще ничего не понимал; слишком стремительно-прост был мгновенный, в неразличимом миге, на полувдохе шаг из залитой теплым сиянием ходовой рубки старого корабля сюда, в осеннюю ночь на старую ферму под Маскоги.
Отбросив тылом ладони воду с лица, он оглянулся на темную массу гаража, где в его время жили три собаки. Хоть бы не учуяли, тогда… А что тогда? Разве теперь узнают его шустрая хитрованка Дженни, широколапый толстозадый Бегемот и его нахальный братишка — бесстрашный и глупый Терри-Пулемет? Едва не упав в грязь, он взобрался на выступ фундамента и приник лицом к струящемуся водой желтому окну.
Там, внутри, ничто не изменилось, кроме света. Да, во всегда светлой и веселой спальне матери сейчас было почти темно. Он даже не сразу понял, что комнату освещает лишь лампада под иконой в углу. Всегда, сколько он себя помнил, мать на ночь в том углу молилась — она сохранила веру своих предков-славян, но набожной показно-истовой никогда не была. Такой, какой, похоже, была эта вот старуха, сникшая в глубоком поклоне на коленях под лампадой.