Она сделала еще шаг к кровати и, отвернувшись, дотронулась до холодеющего плеча, надавила.
– Пу-ук! – неожиданно сказал Мурин. Только не ртом.
– Ах, вот ты как! Ну ладно же! – Лада вдруг расхохоталась, заливисто, истерически. – Он еще и издевается.
Она резко, сильно тряхнула. Мурин перевернулся и с глухим стуком повалился на пол, увлекая за собой одеяло и грязную простыню. Лада ухватилась за край тахты, подняла рывком.
Слой старых газет. Под газетами – сложенное вдвое шерстяное одеяло. Под одеялом – аккуратные бумажные сверточки. Лада взяла один, развернула. Облигации на тысячу рублей каждая. Государственный заем СССР 1947 года (восстановительный). Тьфу!
Весь ящик был забит старыми облигациями. Что ж, их хранят многие, особенно старики, веря ежегодным заверениям, что погашение начнется как только так сразу. Но что сказать про купюры, утратившие силу еще в начале шестидесятых? А ведь их тут тоже немало… Впрочем, в коробочке из-под ботинок «Скороход» среди резаной бумаги нашлись три завернутых в пергамент металлических брусочка, каждый из которых, будучи развернут, рассыпался на десяток золотых червонцев с рельефным профилем Николашки Последнего. Тридцать. Символическая цифра, когда дело касается денег… И сразу расхотелось брать червонцы.
– Что ж ты? – упрекнула практичная Лада. – Твои, честно заработала. Каждая монетка не меньше трех сотен тянет. «Волгу» новую через благодетеля прикупишь. Плохо ли?
– Не возьму, – прошептала Таня.
– Ну и дура!
– Сама дура! – огрызнулась Таня. – Кто ты такая, вообще? Тебя сегодня уже не будет.
– А тебя?..
– Заткнись и складывай монеты обратно! – оборвала Таня этот шизофренический диалог.
Лада со вздохом завернула десятирублевики и уложила их в коробку.
Больше ничего интересного в тахте не нашлось. Пришлось ее закрыть и водрузить обратно неожиданно потяжелевшего Мурина.
Потом началось занятие, одновременно лихорадочное и занудное, как известно всякому искателю искомого. Распахивались стеллажи, перебирались папки с офортами и графикой, книги – а вдруг оно там, за аккуратными, пыльными рядочками. Переворачивались картины – а вдруг на изнанке. Простукивались в поисках пустот массивные рамы, стенки мебели, паркет. От здравого смысла и следа не осталось, обследовались уже места заведомо невозможные – сортир, ванная. Принялась даже откручивать ножки от табуреток в расчете на тайник…
– Идиотка! – в сердцах сказала себе самой, вспомнив, что в прихожей есть антресоли. – Ежу понятно, что там.
За створками повеяло многолетней пылью, горьковатой сухой гнильцой. Лада потянула на себя картонный короб, но тот лопнул в ее руках, и по груди больно застучали увесистые тома. Один поймала. Максим Горький, полное собрание сочинений. Не успела даже выругаться – пронзительно и непривычно долгими гудками зазвонил телефон. Вздрогнула, выронила книгу, спрыгнула со стремянки.
– Алло! – хрипло и раздраженно сказала она в трубку.
– Простите, – отозвался удивленный, вежливый и чем-то знакомый голос. – Я, наверное, не туда попал. Мне Родиона Кирилловича.
– Кого?
– Родиона Кирилловича Мурина.
– Он… – Опомнись! – Нет тут таких. Она бросила трубку. Вот такие дела. Еще чуть-чуть, и брякнула бы сгоряча, что преставился Родион Кириллович. Грибочков намедни покушал и преставился. Бывает…
Телефон вновь начал надрываться, но Лада трубку не брала.
– Только без паники. Быстро навести марафет и линять отсюда. И «маму» не забыть, пусть и не та она. Пусть сами потом разбираются, не мое это дело, а свое я сделала…
Лада разогнулась, утерла пот со лба. Вроде все. Квартирка приобрела тот вид, который имела до ее прихода. Приблизительно тот – кое-что, конечно, изменилось. Теперь собрать вещички, привести себя в порядок… Кстати, зеркало очень не помешало бы, но, сколько помнится, нет в этой квартире ни одного зеркала, даже в ванной. Может быть, в спальне у Мурина, там еще гардероб стоит, такой трехстворчатый?
Вошла, не глядя на кровать, отворила шкаф. С дверной изнанки на нее глянуло бледное лицо в крупной испарине, глаза, горящие нездоровым блеском. Так не пойдет. Ну-ка, собраться!
Сбивая с себя наваждение, стукнула кулаком по тяжелой дверце – и едва успела отскочить: край зеркала прыгнул на нее, целя в лицо. Зеркало показало черный тыл, застыло перпендикулярно дверце. Из открывшегося зазеркального пространства брызнул опаляющий взгляд знакомых асимметричных глаз, но не было в этом взгляде никакого безразличия…
IV
Начало мая уже содержало в себе обещание белых ночей, и, проснувшись под утро, Павел отчетливо увидел рядом с собой пустую примятую подушку. Он встал и, накинув на плечи плед, пошел на запах табачного дыма и на звук приглушенных рыданий.
На фоне сумеречного оконного прямоугольника ее силуэт был виден четко. Растрепанная голова, подпертая рукой, сигарета в губах. Прерывистое дыхание.
– Ты плакала? – прошептал он. – Но почему?
– Прости меня, – не поворачиваясь, сказала она. – Я и забыла, когда плакала последний раз. А вот сегодня прослезилась трижды. Это пройдет… Вот и все. Прошло. Наваждение кончилось. Прости меня. В полшестого откроется метро, и я уеду.
– Куда? – глухо спросил он, вцепившись дрожащими руками в край стола.
– После того, что было сегодня… вчера, мне нельзя обратно. Я понимаю… Но у меня есть служебная комната. Юридически я ведь бухгалтер ЖЭКа с лимитной пропиской. И законная жена Ивана Павловича Ларина.
– Я не знал.
– А что ты вообще обо мне знаешь?
И, не опуская нелестных подробностей, она рассказала ему о том, как жила последние годы. Он перебил ее только однажды, когда она поведала ему о своем утре с Потыктуевым:
– Так и со мной в точности так же было. В университете, на практике в Крыму. Заглянули к нам как-то географы с парой канистр вина. Ну, туда-сюда, газ-ураган. Ничего не помню. Утром просыпаюсь в палатке – а рядом девица храпит, незнакомая, пьяная и, что характерно, в противных белых кудряшках…
Он заходил по кухне, доставая кофейник, наливая воду, засыпая кофе из банки, разжигая газ.
– Я устал от потерь, – говорил он на ходу, как бы сам себе, но достаточно громко. – В жизни мне дано было много, сказочно много. Я умел взять, но не умел удержать. И постепенно моя жизнь превратилась в череду похорон. Я похоронил сестру, вовремя не заметив роковых знаков в ее судьбе, не вмешавшись, не оказавшись рядом. Я похоронил мать, не выдержавшую смерти сестры. Я похоронил себя как ученого – а ведь когда-то наука составляла смысл моего существования… Знаешь, когда-то, совсем, в общем-то, мальчишкой, я совершил открытие. Большое, очень большое, таким мог бы гордиться любой ученый. И оно не осталось непризнанным. Наоборот. Мне присвоили ученую степень, под мою работу специально открыли целый отдел в серьезном отраслевом институте. И что? Сначала моя тема сама собой отодвинулась на второй план, потом ее и вовсе закрыли. Я ушел из начальников отдела, потом и вовсе перешел в отдел технической информации. Вместо того чтобы давать собственные работы, переводил и реферировал то, что наработали другие.
Он еще долго говорил – об отце, о Нюточке… Таня молча слушала его. Павел поставил на стол чашки, разлил безнадежно остывший кофе и только тогда обратил внимание на свой костюм.
– Прости, – смущенно сказал он, плотней запахиваясь в плед.
– Да за что прости-то?! – Таня рассмеялась, и сразу стало легко, хорошо.
– Пойду, натяну чего-нибудь. – Он направился к дверям.
– По-моему, тебе так очень идет, – сказала Таня. Павел рассмеялся, но из кухни вышел, а вернулся в белой рубашке и черных спортивных брюках.
– Хочешь, покажу кое-что? – спросил он. – Пойдем.
И повел ее в детскую, включил свет, показал на стену.
– Знаешь, кто это?
Чуть выцветший календарь за восьмидесятый год. Соблазнительно улыбающаяся актриса Татьяна Ларина.
– Знаю, – после некоторой паузы выговорила Таня.
– Не знаешь, – сказал Павел. – Это наша тетя мама. Без песен тети мамы мы до сих пор не засыпаем.