— Вы — разве нет?
— Нет, видит свет небесный!
Второй улыбнулся.
— Чтобы бы небесный свет не видел, я дождалась бы темноты.
Бен наблюдал из артистической уборной: пьеса Уилла о венецианском мавре. Не безгрешная, конечно. Один мошеннический трюк с платком чего стоит! Тем не менее в фаворе: завтра будут играть в Уайтхолле перед королем. Подстриженная живая изгородь. И все-таки подстриженная плохо — есть цветы, есть и шипы. Но его захватило. «Поет: Ах, ива, ива, ива...[306]» Но это мальчик. Не ангельский голос, спорить нечего: его красота в хрупкости. Устремившееся вверх слабое пламя свечи, которое может задуть любой мужчина.
Он подумал, что должен уйти, прежде чем дело дойдет до подушки.
Но Дездемона, в пьесе умирающая, оживет, встанет и изящно примет комплименты. Съест силлабаб[307]. (Вот почему юный Тимминс любил играть при дворе. Закончит как Фальстаф, но его это не беспокоит). Он расширит свой мир, круги от него распространятся наружу. Он сможет лежать с тем, с кем захочет или любить без ответа; может болеть, ссориться или радоваться; ненавидеть, учиться, горевать, путешествовать — и вырасти таким же круглым, как сам Бен: пока круги не закончатся на том берегу.
Это то, что сделали он и Калдер: оставили одну судьбу провидению.
И Рейф? Ему отпустили грехи (хотя это очень сомнительно, боялся Бен). Он сидел в своем чердаке, как червяк в ореховой скорлупе. Много читал; хорошо играл на сцене; начал исправлять старые пьесы. Но еще не показал ни одну. Только говорил, что иногда видит плохие сны.
В тайне, которая отмечала все это сырое лето, Бен привел священника к уголку Питера на клочке ничьей земли. Он могилы несло кошачьим дерьмом и разложением. Но Рейф прошелся по ней с граблями, выполол сорняки, и сделал каменную пирамидку. И он носил траур. «Эту землю нельзя освятить, — сказал священник. — И мой камзол тоже, хотя я ложусь в нем, —сказал Бен: — я прошу благословить душу того, кто лежит там».
Ни один камень не был воздвигнут, чтобы оплакать Оксфорда, хотя он лежал в соответствующей его рангу земле. Тем не менее Бен помолился за него, по справедливости — и да, даже за одного Вампира.
Двигаясь тяжело — и так осторожно, как он только мог — по взрытой земле, он остановился и купил за шесть пенсов у уличного торговца.
Следующий день был кануном Дня всех душ[308]: в эту ночь он будет молиться за душу Питера Витгифта и всех невинно умерших. Но в эту ночь, в Хэллоуин, он пришел туда, где похоронен Питер Витгифт, и положил апельсин на его могилу.
Уайтхолл, вечер накануне Первого мая 1606
— Измените мой пол[309], — сказал Калдер. Бородатый мужчина — лорд, солдат — в ужасе посмотрел на нее. Тем не менее ничего не сказал: он словно глядел в сердце печи, в которой рождалась алхимия. Ее отсвет лежал на его лице. Шаг назад, сильный порыв ветра взъерошил его волосы. Страсть ослабила этого мужчину.
Меня от головы до пят
Злодейством напитайте. Кровь мою
Сгустите. Вход для жалости закройте…[310]
Калдер прислушался: там, в созданной светом полутьме, среди свечей, поглощаемых огнем в развесистых канделябрах, была одна, чей дух горел и не уменьшался.
Не этого короля.
Леди коснулась его платья, как будто темный как ночь бархат был тенью ее тела: снег и кровь на снегу.
Припав к моим сосцам, не молоко,
А желчь из них высасывайте жадно…[311]
Все закончилось. Визит, призрак, острый запах.
Тем не менее что-то еще клубилось над котлом; когда он играл жену Макдуфа, светлая роль по сравнению с другой, темной, оно как призрак проникало в ее сына.
Начинается мигрень, подумал он: ее предвестник — холодный огонь в одном глазу, ослепляюще зеленый. Сейчас приступы приходят чаще. Он желал одного: выдержать.
Actus Quartus[312] закончился, наступил перерыв для виол да гамба[313] и зажигания потухших свечей: отсрочка катастрофы.
В артистической уборной, уже одетый в женский ночной халат, стоял мальчик-актер и бормотал слова роли. Он помнил их — думал, что помнит. Надеялся, что помнит. Он забыл ее имя. Да, и имя поэта. Имя короля и его свиты. Этой страны. И свое собственное. Этом мир казался таким странным, как будто он стоял на башне: далеким, ясным и тихим, как луна. Как будто он держал в руках магический кристалл и смотрел в него. Хранитель рукописей[314] позвал его:
— Мальчик? Ты готов?
— Переодеваюсь.