После совещания у начальника райотдела милиции я первым делом сбегал на рынок. Купил самый большой арбуз и пошел в больницу.
Лариса мне обрадовалась. Она достала где-то нож и алюминиевую миску. Мы устроились в садике. Возле каждой скамейки стояло ведро для корок, потому что теперь к больным приходили обязательно с арбузами.
— Ты любишь арбуз с черным хлебом?
— Не знаю. Не пробовал.
— Постой, принесу хлеба.
Она снова побежала в палату.
Я был озадачен. Вела она себя так, будто не существовало ни Чавы, ни Маркиза. Мы сидели как хорошие, близкие друзья.
— Здорово с хлебом, правда? — спросила Лариса.
— Действительно, — подтвердил я.
— Это я здесь научилась, в колхозе.
— И давно ты здесь?
— Второй год. Сразу после культпросветучилища. — Она засмеялась. — У тебя милиция — по призванию?
— Почти…
Лариса недоверчиво усмехнулась.
— Ну и у меня, значит, почти… Все девчонки хотят быть актрисами и чтоб обязательно знаменитыми, а становятся библиотекарями, учительницами, швеями.
Мы не съели и половины арбуза, а уж больше не могли.
— Дима, скажи честно, ты по делу ко мне или просто проведать? — неожиданно спросила Лариса.
— Вообще-то поговорить надо, — вздохнул я.
— Ты молодец.
— Это почему?
— Противно, когда врут. Ну давай спрашивай.
— Пойми меня правильно, — неуверенно начал я, — никого никогда не интересовало бы то, что происходило у вас в последние дни с Сергеем… — Я посмотрел на нее, какая будет реакция.
— Продолжай, — кивнула она.
— Лучше ведь от тебя узнать, чем говорить с кем-то, — оправдывался я.
— Это верно, — сказала Лариса. — Только я уверена, что это не имеет отношения к Маркизу.
— Хорошо, допустим. Но почему ты вдруг не захотела участвовать в скачках?
— Сергей был против.
— Почему?
— «Почему, почему»! Потому что боялся, наверное. Или не хотел ссориться с родителями.
— Странные они люди. Всю жизнь целыми семьями проводили в пути, на лошадях, а считают зазорным, если женщина сядет на коня. Странно: цыгане — народ вольный, и такой предрассудок…
— У нас тоже много предрассудков. Черная кошка, число тринадцать, сидеть перед дорогой.
— Что ж, верно. А почему же вы поссорились?
— Дима, честное слово, это совсем-совсем другое. Давай больше не будем говорить ни о Маркизе, ни о Сергее? — тихо сказала она.
Я вздохнул. Разговор оказался бесплодным.
— Почему ты никогда не говорила, что у бабки Насти есть сын? — спросил я после некоторого молчания.
Лариса печально вздохнула.
— Нет у нее сына. Одинокая она.
— Как нет? — удивился я.
— Нет. Было два. Один погиб на фронте, другой — нечаянно подорвался на мине.
— Постой, постой. А Толик? Я же сам видел, она ему рубашку приготовила.
— Вот-вот. Это какой-то ужас! Она разговаривает с ним, спать укладывает, зовет обедать, рассказывает ему что-то… Понимаешь, ей кажется, что он живой.
— Значит, она того?..
— Самое удивительное, что бабка Настя во всем другом совершенно нормальная. Добрая, заботливая.
— И все-таки… Каждый день слышать, как разговаривают с мертвым. — Я вспомнил наш разговор со старухой. По спине поползли мурашки.
— Привыкла.
— И когда же это случилось с ее сыном?
— В сорок третьем. Мальчишки возвращались с речки, с Маныча. Толик наскочил на мину. Ему было четырнадцать лет.
…Я возвратился в станицу в конце рабочего дня. У меня все не шел из головы разговор с Ларисой.
Больше сорока лет прошло с окончания войны. Но эхо до сих пор доносит до нас ее отголоски. Я видел инвалидов Великой Отечественной — без руки, без ноги, слепых, со страшными ранами. Но боль, которую носит в себе тихая баба Настя, потрясла меня больше всего.
Бедная старушка… Может быть, ее нереальная реальность — ее спасение? Может быть, она помогает ей вставать каждое утро, чтобы прожить день? И отними у нее эту иллюзию, все рухнуло бы, разбилось…
От раздумий оторвала меня заплаканная Зара, выскочившая мне навстречу.
— Дмитрий Александрович, Дмитрий Александрович… — Она захлебнулась слезами.
— Что случилось?
— Ой, чоро чаво, чоро чаво![2]
— Что-нибудь с сыном?
— Бедный мой! Убили его! Это Васька! — Она подняла руки к небу и погрозила кому-то.
— Зара, я же не понимаю по-вашему!
— Кровь… Я сама видела кровь! Чоро чаво!