— Что вы! Я ведь дружески, объективности ради. Я и Даниле Платоновичу это говорил. Я ничего против него не имею. Но, понимаете, когда из-за своего какого-то, может быть, старческого чудачества он поддерживает некоторых скандалистов, то уж извините… Мне интересы дела дороже всего. А скандалисты есть. А? Есть. В нашем коллективе… Сами увидите.
Лемяшевичу не захотелось больше выслушивать аттестации людей, которых он не знал, с которыми ни разу не встречался. Хотя все выглядело пристойно: завуч хочет рассказать новому директору о коллективе, охарактеризовать преподавателей. Наконец ничего особенного нет и в том, что он не любит старого учителя-пенсионера, тот мог досадить ему чем-нибудь, вмешаться в его обязанности — старики бывают надоедливы. Каждый имеет право на симпатии и антипатии. Но с оккупацией — это пахнет поклёпом, ибо не могли Журавские так любить человека, если бы хоть что-нибудь в словах Орешкина было правдой. Желая переменить тему разговора, Лемяшевич спросил про урожай.
— Урожай? — удивился Орешкин. — Да как вам сказать… Кажется, так себе. Пески здесь.
— А лён вот неплохой. — По одну сторону дороги стоял спелый уже, густой и высокий лён, звенел головками. — Как вы думаете, сколько возьмут с гектара?
Орешкин смешался, куда девалось его красноречие.
— Как вам сказать… А-а? Центнеров, должно быть, ну… — он долго смотрел на лён, как бы прикидывая урожай, — десять…
— Чего?
— Как чего?
— Ну, лен дает волокно и семя…
— Всего вместе, конечно…
Лемяшевич улыбнулся, отвернувшись к льняному полю.
— Всего вместе?.. Нет, видно, не будет и вместе. Центнера четыре волокна.
— Ну вот… А вы говорите — хороший урожай, — как будто обрадовался Орешкин.
Лемяшевич не ответил.
Некоторое время шли молча. Снова начало припекать солнце. Легко дышала земля, от нее поднимался прозрачный пар. Полевыми тропками шли из деревни группы женщин. Одна группа вышла им навстречу. Поздоровались. Разминувшись, женщины долго оглядывались и о чем-то спорили.
— Женщин в коллективе много? — спросил Лемяшевич, хотя ему и не хотелось расспрашивать больше о людях.
— Женщин? — Орешкин внимательно посмотрел на него, подергал воротничок и более энергично погладил сердце. — Вы холостой?
Лемяшевича рассердило, что завуч так нелепо истолковал его вопрос.
— Женщин много… Но неинтересные… Большинство — замужем. А то — так… Есть только одна интересная женщина… Но-о… — Лицо Орешкина расплылось в странной улыбке, он набрал полную грудь воздуха и выпрямился, отчего стал ещё длиннее.
«Влюблен», — подумал Лемяшевич, с любопытством наблюдая за ним.
— Великолепная женщина и в то же время странная, я вам скажу. Врач здешний… Вдова. Дочка лет тринадцати. А? Не то чтоб очень красивая. Нет. Понимаете, какая-то особенная… Я не идеалист и не верю в верность до гроба и все такое прочее… Но, понимаете, эта Наталья Петровна… Муж погиб на войне… Она десять лет в Криницах… Не один мужчина к ней сватался… Но попробуйте вы сказать о ней что-нибудь дурное — и вас бабы прибьют. А-а-а? Я не шучу. Все горой за нее…
Лемяшевич слушал, и на душе у него становилось светлей оттого, что существует неведомая ему Наталья Петровна, а ещё оттого, что и Орешкин способен тепло говорить о человеке и восхищаться его душевной красотой.
— Да-а, дорогой Михаил Кириллович, завидный авторитет у нашего врача. Ну что ж, это понятно… Она одна, а нас в сельсовете сорок человек. Дайте я понесу ваш чемодан, а то вам, верно, тяжело.
Они входили в деревню.
Комнаты были пусты и неуютны. Только в одной стоял простой крашеный стол, изделие не слишком умелого мастера, и два стула: один новый, такой же грубый, как стол, а другой венский, старомодный, замысловатой конструкции. Старый стул был крепкий и легкий, новый — тяжёлый и скрипучий. Но Лемяшевичу не хотелось садиться ни на один из них. Растворив настежь двери, он шагал из комнаты в комнату, изредка задерживаясь у окна, выходившего на пришкольный огород и сад. Настроение его, приподнятое и веселое в дороге, постепенно падало. И началось это с осмотра школы. Отремонтирована она была совсем не так хорошо, как хвастал Орешкин. А на взгляд Лемяшевича — просто плохо: парты не покрашены, классы побелены так, что на потолке и стенах остались диковинные узоры, печи сложены неумело и некрасиво. Он сказал об этом Орешкину. Тот прикинулся удивленным и обиженным:
— У вас, дорогой Михаил Кириллович, столичный вкус, столичные масштабы… А попробуйте поговорить с нашим райфо… Я приглашал их, смотрели. Что? Конечно, можно лучше… Но, как говорится, по Сеньке и шапка… Все упирается, — и Орешкин потер пальцами, — в деньги… а их нет… Экономия!