— Кто это там такой умник? Не тот ли, что семнадцать трудодней за год выработал?
Колхозники засмеялись, зашевелились. В комнате почувствовалось оживление: народ любит, когда спорят.
Аксинья Федосовна энергичным движением сдвинула с головы платок, как бы готовясь к бою.
— Партия присылает нам людей, специалистов из города, от света и тепла… А мы давайте подумаем, за что бы ещё с них слупить. Давайте за воду из наших Криниц установим плату. Криницы же у нас святые…
Слова эти многих рассмешили, но Лемяшевич чувствовал, видел, что большинство все ещё не на её стороне, что основной массе всё равно, как будет решен этот как будто бы мелкий вопрос. Им — лишь бы перепалка была.
— Государство вон все налоги сняло с учителей и врачей, — продолжала Аксинья Федосовна уже немного спокойнее.
— Так почему бы им теперь не заплатить в колхоз лишнюю копейку? — спросил кто-то другой, из пожилых.
— Опять копейка! — с раздражением крикнула Аксинья Федосовна. — Ведь не в копейке дело! А в совести нашей!..
Платят люди и так в два раза больше, чем колхозники… Так нет, мало… Надо ещё… Давайте сдерем с Натальи Петровны деньги за свет, за дрова, за то, что корова пасётся, — за всё… Она же богатая. Она за шестьсот рублей день и ночь бегает из деревни в деревню…
И вдруг после этих слов шум утих, люди как бы насторожились. Лемяшевич даже не сразу понял, в чём дело.
— Она ведь ни одного воскресника не пропустила… Полола, жала и трудодней не требовала. Богатая!
— Оксана, Наталью Петровну ты не трожь… Наталье Петровне мы всегда исключение сделаем, — сказал председатель ревизионной комиссии Иван Снегирь — её деверь.
Лемяшевич обернулся, посмотрел на лица колхозников и увидел, что сейчас почти все на стороне Снегирихи. Хитрая и умная женщина знала их «слабое» место — общую любовь и уважение к Наталье Петровне. Всем сразу стало неловко и совестно, что придется потребовать чрезмерно высокую плату с такого человека, как врач. Чтоб это сделать, в самом деле надо быть копеечником. Лемяшевич испытывал не то что ревность к Наталье Петровне, а скорее другое, более сложное чувство, в котором соединялись и ревность, и зависть, и уважение, и восхищение, и гордость за человека. Удастся ли ему заслужить когда-нибудь такую любовь?
Общее настроение уловил, должно быть, и Мохнач, так как тут же дал отбой:
— Товарищи, я не настаиваю. Я хотел, чтоб лучше для колхоза… Но я — как народ. Возможно, мы тут чего-то недодумали, поторопились… Поговорим там, — он махнул рукой в пространство.
Аксинья Федосовна пренебрежительно покачала головой и еще раз вздохнула.
Расходились за полночь. Лемяшевич, выйдя вместе с Аксиньей Федосовной, предложил проводить её домой. Она засмеялась, обращаясь к женщинам:
— Бабы! Можете завидовать! Какую мне наш директор честь оказывает! — И шутливо взяла его под руку. — А может, вы ошиблись, Михаил Кириллович! Может, вам кто помоложе приглянулся?
Но, выйдя из толпы, она освободила свою руку, стала серьёзной, степенной, снова завела речь о колхозных делах:
— Мохначу — капут, как немцы говорили, хотя ему и хотелось бы удержаться. Теперь все, кто раньше чихал на колхоз, цепляются за него… Вкус почувствовали. Не было бы перелома этого — остался бы Мохнач, терпели бы как-нибудь. Но теперь — нет, дудки, не станем терпеть. Теперь знаем, что пришлют уже не Потапа, А кому не хочется лучшего?
Она говорила не умолкая и высказывала довольно интересные мысли. Приближались к её дому. Лемяшевичу не хотелось затевать разговор о Рае прямо под окнами, где мог подслушать Орешкин. Предложить ей пройтись до конца улицы — тоже неловко. И он, улучив момент, перебил собеседницу:
— Аксинья Федосовна, я хотел поговорить с вами насчет вашей дочери.
— Дочери? — сразу встревожилась она. — А что такое?
— Да ничего особенного… Но, знаете, нас, педагогов, всегда беспокоит поведение, несвойственное школьнику. Например, не ходит с другими ребятами на работу в колхоз…
— У нее рука болит. Я могу взять справку от докторки.
— Или отказывается участвовать в хоровом кружке.
— А-а… — И это «а-а» прозвучало, как: «Только и всего? О глупостях заводишь разговор, директор». Но она сделала вид, что удивилась — Что ж это она, такая певунья? Хорошо, я ей скажу.
— Да не только в работе и в кружке дело… Как бы вам сказать?.. — Лемяшевич долго готовился к этому разговору, однако теперь чувствовал, что все равно нелегко ему коротко и ясно, простыми словами высказать свои мысли. Слова лезли все какие-то книжные, казенные. — Нам не нравится, что она избегает своих одноклассников, ставит себя над коллективом…
— Как же это она избегает? Я её все время вижу с девчатами. Редко одна бывает… Мы люди простые. Колхозники…
— Но все-таки согласитесь, что она ведет себя не так, как раньше…
— А откуда вам знать, какая она была раньше? Вы у нас недавно… — Разговор явно раздражал Аксинью Федосовну, и в голосе её послышались неприязненные нотки.
Они остановились возле её дома. Электростанция еще работала — механики знали, что собрания никогда рано не кончаются, — и из окон почти каждой хаты лился яркий свет.
Светилось и окно комнатушки завуча. Орешкин, конечно, не спал, и Михаил Кириллович старался говорить как можно тише, Но Аксинья Федосовна, должно быть нарочно, отвечала в полный голос.
— Хорошо, я у вас недавно, — согласился Лемяшевич. — Но давайте говорить откровенно… Рая уже взрослая девушка, притом девушка с фантазией, с богатым воображением… У нее формируется характер. Ей нужна своя среда, нужно быть среди ровесников… — Он снова почувствовал, что говорит слишком книжно, и рассердился на себя. — Короче говоря — зачем вам в доме этот… наш завуч? Его постоянное влияние…
— А-а… — Но это было уже совсем другое «а-а», злое, угрожающее. — Вам завуч на мозоль наступил?
— Да не в завуче дело, ну его! Меня Рая беспокоит.
— А вы не беспокойтесь… Я сама побеспокоюсь о своей дочери… — сказала она громко, но как будто миролюбиво. И вдруг, словно что-то сообразив, наклонилась к нему и зло зашептала — В чём вы подозреваете её?.. Она ещё ребенок… Как вам не стыдно!
— Я ни в чем её не подозреваю, Аксинья Федосовна… Я говорил о её воспитании… Самый факт её ежедневного общения с преподавателем запросто… отрывает её от коллектива.
— Плохой ваш коллектив! Вы его испортили… А теперь хотите свалить с больной головы на здоровую… Вы на себя поглядите… Любят ли вас учителя?..
Она нарочно говорила громко. Лемяшевич услышал, как тихонько скрипнула форточка в окне, и у него пропала охота спорить с этой самоуверенной, самолюбивой и грубоватой женщиной, отстаивать свою правоту. Кроме того, он больно переживал свою ошибку, значительно больнее, чем её необоснованные обвинения. Он решился на этот разговор потому, что был уверен, в особенности после сегодняшнего заседания, что это умный и принципиальный человек. И вот… Когда дело дошло до того, что ей, естественно, дороже всего на свете, куда девался её трезвый ум, её принципиальность! Понимай тут людей! Он молчал.
— Я, товарищ директор, прожила на свете — слава богу… И сама разбираюсь в людях. Так вот вам что думает старая колхозница… Виктор Павлович, которого вы неведомо за что невзлюбили, настоящий человек и учитель. Во всяком случае, не вам чета… А вы не доучились и теперь лезете в чужую душу, словно поп. А я с молодых лет попов не люблю.
Михаил Кириллович оглянулся и в полосе света, падавшей из окна на цветник, увидел длинную тень Орешкина. Ему стало смешно.
— Настоящий человек не станет подслушивать чужие разговоры, — сказал он, удивив Аксинью Федосовну своим неожиданным смехом. А потом привел её в еще большее недоумение, когда совершенно дружелюбно попрощался — Доброй ночи, дорогая Аксинья Федосовна! Всего вам наилучшего!
17
Это была осень великих сдвигов.
В мастерские МТС, в колхозы, ближе к земле, ехали тысячи людей, оставляя обжитые места. Ехали туда, куда звала партия. Горячая наступила пора в работе городских и сельских партийных комитетов.