Перемены, но не те, что ожидались. Целый день она замечает странности, и еще много дней. Будто нащупав пустоту, повсюду проникает музыка, в самые неожиданные места, часто неуклюжая, в основном незнакомая. Почти праздник.
На Лаймбернер-сквер старик обосновался у фонтана и каждое утро играет на скрипке, часами, в одиночестве, ничего не просит, и люди теряются, не зная, что с ним делать. По субботам фургончик с мороженым объезжает окрестности, играет фрагменты на ксилофоне, не по сезону и не по нотам, такого она много лет не слышала. В Налоговой диссонанс радио — и веб-станций, и каждая крутит музыку, проходят дни. По кабинетам и запертым архивам разносится эхо дюжины мурлычущих привидений Элвиса, немелодичные рулады Мадонны, строгие грегорианские хоралы. Мистер Германубис поет в коридорах.
Благословенное безумие, думает Анна, вспоминая Лоренса; вскоре его слова возвращаются к ней злыми путями. На третью ночь после падения СофтГолд она приходит домой и видит разбитое окно в кабинете, стекло мерцает под ногами. Она три недели пересчитывает все, что пропало. Коробка с кольцами, которые она никогда не носила; венецианское зеркало — оно перестало ей нравиться много лет назад; лучшая одежда, которую она всегда любила. Но книги остались, и за эту оплошность она трогательно благодарна грабителям. И каким-то образом — она пытается представить, как это возможно, — они вынесли холодильник, ничего не разлив и не оставив следов.
Мы с тобой везунчики, говорит Дженет. И Анна отвечает да, везунчики, хотя сомневается, правда ли это, и меняет ли эта правда что-нибудь. Своевременное предупреждение и принятые меры уберегли от вируса счета — их собственные и счета Налоговой, — но падение уже началось. День за днем СофтГолд стоит все меньше, индексы падают ниже лимитных цен, и плато, и барьеров, будто внезапно открыли гравитацию. Словно в поле зрения есть предел, до которого нужно дойти.
Остаются и другие валюты, которым люди доверяли. К ним обращаются в отчаянии, в сомнениях, но большинство с горечью, с сожалением и гневом — так верующие теряют веру, пережив личную трагедию. Они перестают верить не только в СофтГолд. В последнюю неделю сентября доллар вновь становится платежным средством, а к октябрю, приняв срочные меры, Королевский Монетный двор открывает производственные линии. Мир становится материальнее — или так мнится Анне. Страсть к богатству вновь укореняется в материальных вещах. В металле и бумаге. В холодильниках с морозилками и венецианских зеркалах.
Только в один-единственный день мир остался вовсе без денег: двадцать второго числа, первого Вандемьера. И хотя это иллюзия — деньги нельзя отменить или потерять навсегда, — Анна этого не забывает. Музыка все время неподалеку, людные улицы, закрытые магазины, словно в городе празднество. Улыбка незнакомца, шагает молодая женщина, в лице — удивительная смесь восторга и страха, точно худшее произошло, но в итоге обернулось лишь новым днем жизни. У кого-то уныние от потерь, а другой парит над землей, будто с него сняли мешок с камнями. Будто деньги — сами деньги — рассеялись, прояснились, как погода.
На целую неделю Лоу закрыли Эрит-Рич для посещений. Каждый день Анна время от времени видит сцену перед воротами — прямая трансляция или запись, избранные моменты, позже их перемешают с другими новостями. И хотя репортажи кажутся ей однообразными, люди смотрят их — а она смотрит, как они смотрят, — зачарованно пялятся в веб-камеры, как приклеенные. Словно ждут чего-то, и она все больше нервничает, будто они знают что-то, чего не знает она. Как животные, думает Анна: но это мысль инспектора, и она не позволяет себе додумывать ее.
По большей части под нависающими стенами собираются демонстранты, туристы, затянутые в самый центр событий, или сами журналисты, каждая камера тупо записывает выстроенную в шеренгу артиллерию конкурирующих студий. Но ежедневно появляются и другие фигуры, иногда в форме, чаще нет. Они прибывают поодиночке или парами, коротко говорят что-то в интерком и уходят так же быстро и тихо, как пришли.
Правительство начало расследование — складывается впечатление, что не одно, или, по крайней мере, несколько раз открывало одно и то же, — и полицейское дознание относительно вируса. Но ни следователи, ни дознаватели не разговаривали с Лоу. Все сообщают, что он ни с кем не встречается, что даже полиция ждет разрешения провести допрос, и общественный гнев (который всегда ждал поодаль, уродливый, завистливый, свернувшись в ожидании своего часа), теперь сдерживается только мыслью о публичном возмездии. Люди верят, что отказ Лоу — сам по себе доказательство. Свидетельство вины, о которой все догадывались, — теперь ее лишь требуется назвать.
Поздней ночью ей пригрезилось, что она видит его. Она идет по дому, проверяя двери и окна перед сном, оставляет свет на первом этаже, включает музыку в кухне, — как делает каждую ночь с тех пор, как в дом вломились. Это превратилось в ритуал, удобный, расслабляющий, и, приходя в спальню и раздеваясь, она уже почти спит. Она подходит к окну, последнему, обнаженная, в темноте, нащупывает холодную защелку и видит его.
За окном лондонская ночь, светлая и шумная, одна из тех, когда бесконечно льет дождь и уличные фонари улыбаются своим отражениям. Он стоит под кронами деревьев через дорогу, на покатом бетоне, где тропинка к дому пересекается с тротуаром. Без пальто, одежда и волосы мокрые, она видит их блеск, и в тусклом сиянии ливня только его фигура и деревья над его головой кажутся настоящими. Она узнаёт его: бледность лица, манеру держаться. Он стоит, как в тот последний раз, когда она его видела, как человек, которому стыдно за свой рост. Она ни секунды не сомневается, что это он. Ничто в ней не екает в страхе. Нет, она счастлива — потому что он пришел к ней, — и печальна, словно понимает: его призрак — знамение, знак беды, что случилась с ним где-то в бессонном мире. Но она наполовину спит и не помнит, что худшее уже произошло.
Ее ладонь лежит на защелке. Она поднимает руку, прижимает пальцы к стеклу, привет. Заметив движение, он смотрит наверх. Не отступает, не улыбается, только спустя мгновение вздрагивает, качает головой, что-то говорит — ей или самому себе, ей только видно, как шевелятся его губы, — и идет прямо через улицу.
И тогда она бежит — одеться, открыть дверь, позвать его внутрь. Зная самым нутром — может, сердцем, хотя сердце ничего не знает и не чувствует, — что его снаружи нет.
И конечно, его нет. Вообще никого нет. Никто не ждет ее, кроме холода, и холод будит ее. Студеный дождь крадется со всех сторон, что-то ищет что-то.
Исчезновение Лоу
Она видит это по дороге. Движение медленное, она выехала попозже в тщетной попытке избежать пробок, — в тот день планировали демонстрацию, сорокатысячный марш от Сити к Вестминстеру, не первая демонстрация в этом месяце и не последняя, — и утренние пробки мутировали в раздраженный хвост машин в тоннелях и на кольцевых.
К полудню она добралась до Пикадилли, локоть высунут в окно, ступня расслабленно лежит на педали газа, дожидаясь, пока машины впереди позволят ее нажать. Она снова думает о Джоне — о тех двенадцати месяцах, что знала его, что в ретроспекции кажутся годами, — смотрит на гигантский новостной экран над головой. И там Джон, и зевок застревает у нее в горле. Снова он.
Под заголовком, над бегущей строкой новостей — его изображение. Одна из редких публичных фотографий, знакомая и Анне, и всем вокруг, удачная, но устаревшая на пару лет. Джон во фраке, вполоборота, на фоне ночи. Лицо спокойное, но глаза внимательные, будто вот-вот заметит фотографа. На огромном экране видны детали, которых Анна раньше не замечала, — намек на деревья и небо, обесцвеченные пятна факелов вдалеке — и, глядя на фотографию, она почти не сомневается, что снимали в Эрит-Рич. Зеленый дворец за высокими стенами, желанный, недосягаемый.