Боря стал топить горе в вине, что раньше с ним никогда не случалось. Друзья от него отвернулись, зато появились прихлебатели. Ему советовали уехать за границу — дескать, там поймут, там помогут, там умеют ценить толковых людей. И, однажды, в минуту тяжелой меланхолии, Боря обратился в ОВИР с соответствующим заявлением.
В ОВИРе сидели люди современные, образованные и неглупые, для пользы дела до поры до времени притворявшиеся дураками и бюрократами. Они сразу догадались, чем чревата утечка на сторону таких мозгов, и тут же сочинили вежливый отказ, мотивируя его причастностью Бори к военным тайнам (действительно, некоторое время он служил кочегаром в строительных войсках и успел немало узнать там об устройстве совковой лопаты и водогрейного котла).
Боря запил еще горше. В редкие минуты просветления он на базе отвергнутого хронактора создавал аппарат, способный перемещать во времени не только неодушевленные предметы, но и людей, причем как в прямом, так и в обратном направлении. Непризнанный при жизни Боря рвался в будущее. Для того, чтобы обойти ограничение по массе, он разработал блок миниатюризации, уменьшавший человека — без всякого для него вреда — до размеров мыши. (Это важное народнохозяйственное и оборонное открытие осталось неизвестным для современников, хотя могло принести огромную практическую пользу. Даже трудно себе представить, какой экономический эффект дала бы, к примеру, пожизненная миниатюризация всех граждан, не занятых в производственной сфере.)
Одновременно Боря подал в ОВИР новое заявление, в котором открещивался от своих прежних планов и просил разрешения на выезд в светлое грядущее. Вывод срочно назначенной психиатрической экспертизы, полностью совпавший с мнением общественности, был однозначен. В лечебнице Боря очень скучал, всячески уклонялся от процедур, не раз объявлял голодовку и смущал других пациентов, твердо вставших на путь излечения.
Отпущенный в свой срок на волю, Боря, потерявший прописку и жилплощадь, скитался по пивным, ночевал в кочегарках, питался — а в основном закусывал — доброхотными подаяниями, все чаще болел и, несомненно, окочурился где-нибудь под забором, если бы судьба не свела его с Клещовым. Тот внимательно выслушал Борю, угостил, как и обещал, вином, привел к себе домой, а наутро засадил за техническое творчество. Убедившись через неделю, что Боря именно тот, за кого себя выдает, Клещов популярно объяснил гостю, что машина времени и противометеоритный зонтик для лунного туризма ему пока без надобности, зато позарез нужен простой, надежный и малогабаритный станок для печатания денежных знаков. Все Борины возражения морального плана он опровергал новой порцией выпивки.
Так непризнанный гений и неудавшийся академик стал соучастником обыкновенного фальшивомонетчика.
— Все, — сказал Клещов. — Глуши машину. Опять прокол.
— Засветился, шефуля? — счастливо улыбаясь щербатым ртом, спросил Боря.
— Не скалься, тебе тоже не отвертеться, если что.
— Я псих, справку имею. Что с меня взять?..
— Шкуру возьмут. Для чучела.
— На Камчатку, шефуля, надо ехать. Там товар сбывать. Какой же волк возле своей норы охотится.
«Резон в его словах, конечно, есть, — думал Клещов. — Только не так все это просто. Работу не бросишь. Работа для моего дела очень даже нужная. Все новости первым узнаешь. Да и на кого хозяйство оставить? На Борю? Он в первый же день миллион в пивную отнесет. Людей для разъездов нанять? Нет, я ученый».
Несколько раз Клещов уже брал компаньонов, но те, сбыв за приличные комиссионные две или три партии «товара», после получения следующей, как правило, исчезали. Все они, конечно, попались и вдобавок позорно раскололись, однако Клещова спасла его же собственная предусмотрительность. Во всех контактах он соблюдал строжайшую конспирацию, никто не знал ни его адреса, ни места работы, ни настоящей фамилии. Единственное, что выясняло следствие, были его приметы, но под них (рост средний, плечи прямые, нос прямой, губы средней полноты, речь правильная и т. д.) свободно подходил каждый третий уроженец европейской части страны.
И вновь, как в давно прошедшие, потускневшие в памяти годы своей скучной и скудной юности, Клещов оказался на распутье. Нельзя сказать, чтобы был он сейчас беден, скорее наоборот — любой рыночный барыга, любой подпольный коммерсант, любая девочка из валютного бара, да что там говорить, любой житель этого многолюдного, суетного городка мог позавидовать ему. Уже имевшихся капиталов с лихвой хватило бы ему до гробовой доски. Кажется — живи себе и радуйся! Ан нет! Вся заковырка состояла в том, что жизнь и радость заключалась для него вовсе не в возможности безоглядно сорить деньгами — деньги были жизнью и радостью сами по себе. Идея накопительства переросла в манию, в болезненную страсть. День, к исходу которого его казна не увеличивалась хотя бы на сотню — другую, считался прожитым впустую. В столовых Клещов питался исключительно жидкими диетическими супами и сделанными неизвестно из чего (но только не из мяса) котлетами. Потратиться на шашлык или отбивную было для него равносильно святотатству.
Таким образом, вопрос о сворачивании или даже о временном прекращении дела не стоял. Однако и лезть головой в петлю не хотелось. Уже следующая попытка сбыта фальшивок могла оказаться и последней. Каждая вышедшая из его подвала купюра была следом, ниточкой, держась за которую к Клещову могли пожаловать люди вовсе ему несимпатичные.
Где же искать выход? Корпеть над клише? Совершенствовать технологию? Сомнительно. Лучше, чем есть, уже вряд ли получится. Технический предел достигнут. Тут даже гениальный Боря вряд ли поможет. Переквалифицироваться? Поменять профиль работы? Тряхнуть сберкассу, хлопнуть на маршруте кого-нибудь из коллег-инкассаторов? Не годится. Не потянет он «мокруху», не тот характер. Да и что толку от тридцати — сорока тысяч? Замахнуться на банк? Заказать Боре робота, сокрушающего бетонные стены и прожигающего стальные двери? Бред. Глупость. Вот если бы наловчиться брать незаметно. Понемногу, но регулярно. Когда хватятся, будет поздно. Тут шапка-невидимка нужна. Впрочем, в спецхранилище и в такой шапке не проскользнешь. Сигнализация там всякая наляпана — и на тепло реагирует, и на движение, и на звук. Нет, тут нужно придумать что-то совсем новое. Чтобы, скажем, не ты за деньгами лазил, а деньги сами к тебе плыли. Что-то он про такое слышал. От Бори, кажется. Вроде хвалился он, что из будущего может любую штуковину по заказу извлечь. А вдруг не сочинял? Да, заманчиво… Это был бы идеальный вариант. Пропали, допустим, в двухтысячном году у кого-то деньги — а я здесь при чем? Пусть себе ищут. Я до этих годов когда еще доживу. Плюс — никакая реформа не страшна. Они там еще только соберутся печатать новые денежки (с дифракционной решеткой на рисунке, с молибденовыми нитями в бумаге или с другим каким фокусом), а у меня их уже целый мешок приготовлен!
— Эй! — позвал он Борю. — Помнишь, ты про аппарат рассказывал… ну тот, который время вспять поворачивает. Не врал?
— Не-е, — беззаботно ответил Боря. — Было такое дело, шефуля. Было, да сплыло.
— А если опять попробовать?
— Не осилю. Одна труха в голове осталась.
— А ты не спеши, подумай. Пораскинь мозгами. А все, что надо, я достану.
— Раскидывать особо нечем. Усохли мозги. Впрочем, могу тебе один адресок дать. Аппарат мой в том подвале валяется. Если, конечно, пионеры его еще в металлолом не сдали.
Где-то в самую глухую предутреннюю пору Клещова посетил нелепый, зловещий сон.
Будто бы в полутемной комнате без окон, с голыми стенами, сидят они за канцелярским столом — он, Боря Каплун и кто-то третий, чье лицо загораживает низко висящий жестяной абажур, и, держа в руках развернутые веером пачки денег, играют в какую-то странную игру наподобие подкидного дурака. Боря все время жульничает, хихикает, прячет деньги под крышкой стола, норовит подсунуть вместо них то конфетную обертку, то хлебную корку, то смятую пачку из-под сигарет. Это ужасно бесит Клещова, он нервничает, препирается с Борей, а человек с невидимым лицом тем временем молча побивает каждый его ход и сдвигает, сдвигает, сдвигает к себе выигранные деньги. Правила игры несложные — побеждает тот, кто предъявляет купюру с более высоким номером. Наконец в руках Клещова остается одна — единственная сотенная, чей номер — о счастье! — состоит из одних девяток. Торжествуя, он всей пятерней припечатывает бумажку к столу, но неизвестный все так же молча выкладывает рядом точно такую же сотню с точно таким же номером.