Сарита шла, опустив голову, и Ланг видел, что ей больно вспоминать все это. Но она продолжила:
— За день до того, как Миро исполнился год, Марко посадили за кражу и сбыт краденого. Ему дали семь месяцев, и я поняла, что мне придется справляться самой. Тогда я уже поступила в университет и хотела только учиться и заботиться о Миро. А Марко забил себе голову… всякой ерундой.
Они уже почти подошли к гостинице, и, когда Сарита замолчала, Ланг спросил:
— Чем именно?
— Марко всегда много читал, — ответила Сарита. — Он читает и газеты, и книги, но только понимает все по-своему. К тому же в тюрьме он с кем-то познакомился. Забил себе голову… разными политическими идеями. О цивилизациях, религиях и прочем. Как только мы расстались, он уехал.
— Что значит уехал? — не понял Ланг. — Куда?
— Уехал, — неохотно повторила Сарита, — уехал… воевать.
Ланг удивленно посмотрел на нее:
— Воевать? Ты хочешь сказать… на Балканы? В Боснию?
— Кажется, да, — ответила Сарита, — или в Хорватию. Это не важно. Он довольно скоро вернулся. Они… уж не знаю кто… они отослали его обратно.
— Но зачем?! — возмущенно воскликнул Ланг. — Какого черта обыкновенный финский парень, у которого есть маленький ребенок… Я не понимаю!
— Не знаю, — сказала Сарита. — Думаю, он хотел мне все объяснить, но я не стала слушать. Знаю только, его сильно задело, что его отослали обратно. Марко думает, будто он сильный и неуязвимый, он не понимает, что многие считают его психом.
— А ты? — спросил Ланг. — Ты тоже считаешь его психом?
— Иногда, — устало ответила Сарита. — Давай теперь поговорим о чем-нибудь другом. Я уже рассказала все, что хотела.
Ночью, в их последнюю ночь в гостинице, Ланг уже забыл, что бывший муж его любовницы когда-то хотел стать наемником. Зато мысль о том, как подростки Сарита и Марко занимались любовью в снегу, никак не давала ему покоя. И когда они легли, Ланг попросил Сариту рассказать, как это было, тогда, в парке в Сэрнесе, или в другой раз, недалеко от ледоколов. И Сарита согласилась. Она рассказала об облаках на черном зимнем небе, о теплом желтом свете, который падал из окон домов, стоявших неподалеку, а главное, о резком контрасте между уличным холодом и жарой, наслаждением и влагой внутри них. Они сливались воедино, превращались в один горячий комок, назло холоду и смерти, которые караулили их повсюду в темном и ветреном городе. И когда Сарита говорила все это, Ланг лежал рядом, слушал и по ее голосу понимал, что воспоминания возбуждают и заводят ее. Он слышал и видел, как она медленно ласкает себя под одеялом, и в эту минуту его охватило бешеное, необузданное желание. Такого непреодолимого влечения он еще никогда не испытывал — влечения тем более странного, что два дня они только и делали, что занимались любовью. Он откинул одеяло и прильнул к ней, а она, не раздумывая, приняла его. Потом Ланг будет помнить только то, что Сарита подняла ноги и развела их как можно шире; она стонала: «Ну же, давай!», и, как ни странно, говорил мне потом Ланг, в ту минуту он вовсе не чувствовал себя шутом, он существовал, он жил, он наполнял ее, ни секунды не думая о том, что Сарита, быть может, лежит под ним, кричит и стонет, но при этом смотрит в окошко на снежинки, которые падают на маленький город и поблескивают в свете фонарей.
13
Прежде чем позволить этому повествованию прийти к своему неизбежному заключению, я хотел бы в последний раз мысленно вернуться в годы нашей юности. Не знаю, зачем я это делаю, просто не могу иначе, хотя Ланг посмеялся бы надо мной и сказал, что я пребываю в плену собственных иллюзий. Он сказал бы, что мир, в котором мы росли, превратился в мираж, бесконечно далекий от нашей сегодняшней реальности, и потому утратил всякое значение для тех, кем мы стали. Но я думаю, Ланг ошибается и, наоборот, правы те, кто думает, что судьба каждого человека определяется временем его рождения. И хотя я знаю, что Ланг горячо бы протестовал и заявил, что я проецирую на него свои комплексы, что пишу о себе, а не о нем, я все равно полагаю, что сам Ланг не смог стать исключением из этого правила. К примеру, он недооценивал разрыв между в общем-то инертной, пассивной натурой Сариты и своим извечным стремлением к вызову, к победе. И, что еще важнее, он никогда не замечал пропасти, отделявшей отчаяние Марко от его собственного. Отчаяние Ланга коренилось в страхе, который он испытывал при мысли о том, что состарится, а опыт всей его жизни окажется никому не нужным, и страх этот знаком сегодня каждому взрослому представителю западной цивилизации. Но отчаяние Марко имело совсем другие корни, оно было гораздо более глубоким, диким, абсолютным — и потому опасным. И я, как человек, который знает Ланга с детских лет, с трудом верю в то, что он действительно ничего этого не замечал. А может быть, он видел опасность с самого начала, но не желал ничего менять? Напрашивается невольный вопрос: насколько сам Ланг понимал или чувствовал присутствие своей темной стороны? Или он осознал это уже потом, когда было слишком поздно, в ту ночь, когда он — дрожащий и мертвенно бледный — забирал меня на своей «селике» с площади Тэлё?
Остров, который принадлежал семье Ланга, был расположен во внешней части архипелага, на южной стороне широкого и обычно ветреного и неспокойного залива. Остров был высокий, скалистый и неприступный: друзья Ланга в шутку называли его Алькатрасом. Еще до того, как мы закончили гимназию, у Стига Улофа качались проблемы со здоровьем. Вместе с Кристель он проводил большую часть лета в городе, и Ланг приглашал своих друзей на этот остров. Порой там собирались большие и шумные компании мальчишек и девчонок, порой устраивались мальчишники для близких друзей, которые пили всю ночь, а днем выходили под парусом и купались. С одиннадцати лет я бывал на Алькатрасе каждое лето, и мне там нравилось, несмотря на то что место это было малоприветливым, особенно в плохую погоду. Когда мы учились в старших классах, я считал себя близким другом Ланга и даже предположить не мог, что именно Алькатрас станет местом величайшего унижения моей юности.
В то лето нам с Лангом было по семнадцать, и оставалась лишь пара недель до возвращения Эстеллы из Америки. Ланг уже пережил те метаморфозы, о которых я говорил: из успешного, но застенчивого и нелюдимого мальчика он превратился в самонадеянного и нахального типа, склонного к несколько странным, а порой даже жестоким выходкам. В те выходные на острове нас было мало — только самые близкие друзья и их девушки. Ни у Ланга, ни у меня на тот момент подруг не было. Как всегда, мы много пили, но в первый день настроение у всех было отличное. В субботу ближе к вечеру Лангу взбрело в голову перетащить гриль, еду и выпивку на маленький пляж, что ютился между отвесных скал на южной стороне острова. С моря дул сильный ветер, зеленая вода зловеще пенилась, и, хотя небо оставалось ясным, было так холодно, что никто из нас не изъявил желания купаться. Вместо этого мы разожгли огонь и собрались вокруг костра. Возможно, именно холод и подавленное настроение гостей стали причиной того, что случилось, когда зашло солнце. Ланг подобрал на берегу два камня и ударил одним о другой, чтобы привлечь наше внимание. Хотя с тех пор прошло уже больше четверти века, я отлично помню его первые слова: «Как вам известно, через пару недель моя сестра возвращается домой, и я хочу, чтобы вы также знали, что жду ее не я один, кое-кто ожидает ее приезда с еще большим нетерпением…
Дальнейшие действия Ланга до сих пор остаются для меня загадкой. Риторический пафос в его рассказе возрастал с каждой новой фразой и предвосхищал моменты его наивысшего вдохновения на телевидении. Он рассказывал всем о моей давней и безответной любви к его сестре. Рассказывал во всех детaлях. Так получилось, что я сидел чуть поодаль от остальных, и, пока мой взгляд блуждал между океаном и костром, демонстрируя присутствующим мое безразличие, Ланг углублялся во все более интимные подробности. И когда он заговорил о том, как однажды ночью в прошлом году мы наблюдали со спины, как Эстелла мочится на траву, я заорал, изо всех сил стараясь, чтобы голос мой звучал грубо, мужественно и грозно: