— Как ты думаешь, сколько будет стоить «гудиер» или «файрстон», если они новые?
Я пожал плечами и призвал на помощь свой автоматический счетчик, который подсказал мне, что Эрни мог бы купить новую несмятую резину за тридцать пять долларов.
Он вынул две двадцатки и вручил их мне.
— Если будет больше — с налогом и всем прочим, — то я доплачу.
Я грустно посмотрел на него.
— Эрни, сколько недельных заработков ты уже потратил?
Он сощурил глаза и отвел их в сторону.
— Достаточно. — сказал он, Я решил попытаться еще раз — как я уже говорил, мне было семнадцать лет, и я все еще находился под впечатлением, будто людям можно растолковать то, что представляет их непосредственный интерес.
— Ты уже почти все бабки угрохал на эту машину, — сказал я. — Я не могу спокойно смотреть, как ты по любому поводу лезешь за бумажником. Это уже не жест, а жизненная установка. И она тебя погубит. Прошу, Эрни, подумай еще раз.
Его взгляд окаменел. У него было такое выражение, какого мне не приходилось видеть у него прежде, и, хотя вы, наверное, подумаете, что я был самым наивным подростком в Америке, я не мог припомнить подобного выражения ни на одном другом лице. Меня охватило смешанное чувство удивления и отчаяния — я почувствовал себя так, как мог бы себя почувствовать, если бы внезапно обнаружил, что старался в чем-то убедить парня, который на самом деле оказался лунатиком. Хотя позже я видел такое выражение: оно означает полное отключение. Оно бывает у мужчины, когда ему говорят, что женщина, которую он любит, трахается с кем попало за его спиной.
— Не надо, Дэнни, — произнес он. Я поднял обе руки.
— Ладно! Все в порядке!
— Можешь не ездить за этой чертовой покрышкой, если хочешь, — с каким-то тупым упрямством добавил он. — Я найду выход.
Я уже собрался ответить и мог бы наговорить кучу грубостей, но внезапно мой взгляд упал на газон, находившийся слева от меня. Там стояли два пухлых ребенка и смотрели на нас. Их пальцы были выпачканы в шоколаде.
— Невелика трудность. — сказал я. — Я привезу покрышку и камеру.
— Только если сам хочешь. Уже довольно поздно.
— Ничего, не волнуйся, — сказал я.
— Мифтер? — сказал маленький мальчик, облизывая пальцы.
— Что? — спросил Эрни.
— Мама сказава, эта мафына кака.
— Да, — подтвердила девочка. — Кака-бяка.
— Кака-бяка? — переспросил Эрни. — Умно, ничего не скажешь. Твоя мама, наверное, философ?
— Нет, — ответила девочка. — Она Каприкорн. А меня зовут…
— Я вернусь как можно быстрее, — сказал я, чувствуя себя неловко.
— Ладно.
— Не волнуйся.
— И ты не волнуйся. Я не собираюсь ни с кем ругаться.
Я побрел к машине. Садясь за руль, я услышал, как девочка спросила у Эрни:
— А почему у вас такое лицо, мистер?
Я проехал полторы мили по Кеннеди-драйв — по словам моей матери, выросшей в Либертивилле, раньше вдоль этой дороги стояли самые престижные жилые дома. Может быть, переименование старой Барксуаллоу-драйв, что было сделано в память о президенте, убитом в Далласе, было довольно неудачным решением, потому что с середины шестидесятых на близлежащих улицах не осталось и следа от бывших жилых строений. Теперь здесь были открытый кинотеатр, где можно было посмотреть фильм, не вылезая из машины, «Макдоналдс», несколько ресторанов и различных офисов. Кроме того, здесь находилось множество станций обслуживания, потому что Кеннеди-драйв выходит на магистраль, ведущую в Пенсильванию.
Купить для Эрни колесо было делом пустяковым, однако первые две станции, попавшиеся мне по пути, оказались теми, что рассчитаны на самообслуживание, и в них не продавали даже моторное масло. На третьей были и камеры, и покрышки, и я смог купить резину, подходившую для «плимута» (мне трудно было назвать машину Эрни — неодушевленную вещь — по имени), всего за двадцать восемь долларов и пятьдесят центов вместе с налогом, но там был только один паренек-рабочий, который взялся поставить камеру с покрышкой на обод колеса и накачать его. Операция заняла сорок пять минут. Я предложил парню свою помощь, но тот сказал, что босс убьет его, если узнает об этом.
К тому времени, когда я получил готовое колесо и заплатил парню два бакса за его работу, ранние сумерки превратились в мутно-лиловый августовский вечер. От каждого куста протянулась длинная тень, и, медленно въезжая на улицу, я увидел, как последние солнечные лучи поочередно гасли на верхушках молодых и старых деревьев, окружавших лужайку для игры в шары.
Я сам удивлялся тому паническому страху, который, как огонь по древесному стволу, поднимался все выше к моему горлу. Тогда это чувство охватило меня в первый — непонятный даже для того странного года, — но не в последний раз. Мне трудно назвать причину моего состояния. Может, оно было связано с тем, что кончалось 11 августа 1978 года и через месяц начинался последний учебный год в школе, а значит — заканчивался самый долгий спокойный период моей жизни. Нужно было становиться взрослым, и, может быть, я каким-то образом подсознательно убеждался в этой печальной необходимости, глядя на поток золотых солнечных лучей, стремительно таявших в высоких кронах деревьев. Мне кажется, что я понял тогда: люди потому боятся взрослеть, что не хотят расставаться с маской, к которой они привыкли, и примерять другую. Если быть ребенком — значит учиться жить, то становиться взрослым — значит учиться умирать.
Чувство подавленности и страха вскоре прошло, но после него я ощутил себя разбитым и усталым. Никакое другое состояние не бывает столь обычным для меня.
Разумеется, мое настроение ничуть не улучшилось, когда я увидел, что муж толстухи и в самом деле вернулся домой и что Эрни стоял нос к носу с ним, явно готовясь начать потасовку.
Двое ребятишек молча сидели поодаль, поглядывая то на Эрни, то на Папу, точно зрители некоего апокалипсического теннисного матча, где проигравшего должны были с радостью растерзать. Казалось, они ждали того момента, когда Папа набросится на моего тощего друга, повалит на землю, а потом начнет отплясывать какой-нибудь бешеный танец на его поверженном теле.