Выбрать главу

Лесли был единственным, кого ей не удалось обольстить. Для него с самого начала существовала одна я. На какие только уловки не пускалась Айрис! Она кокетливо дразнила его, дергала за галстук и умоляла дать на память хоть крохотный лоскутик от него; она пыталась тронуть его тем, что, отвернувшись, громко и жалобно вздыхала; она пускалась даже на прямой обман — делала вид, что вывихнула ногу, и просила его помассировать ей лодыжку. Но он был слеп и глух. В минуты горьких раздумий я склонна была объяснять это тем, что он просто тронутый, ибо какой нормальный человек может предпочесть меня красавице Айрис!

И все же упрямая ребяческая любовь Лесли явилась важным поворотным моментом моей юности; она помогла мне разбить цепи рабского подчинения красивой подруге. Теперь, когда меня любили, я старалась выглядеть более привлекательной. Я преисполнилась веры в себя, начала покупать себе платья более мягких и светлых тонов, не боясь казаться в них смешной. Моя походка была снова естественной, я стала лучше танцевать. Я все реже и реже теперь встречалась с Айрис. Да и она не стремилась к этому, ибо ее поклонники, убедившись, что кто-то (пусть всего лишь бедняга Лесли) способен смотреть на меня с неизменным восторгом, стали обращать на меня больше внимания. Айрис сочла неосторожным подвергать их такому искусу.

В тот вечер, когда я рассталась с Лесли и его арфой, у крыльца своего дома я встретила Айрис. Мы не виделись с ней почти месяц. Она приветствовала меня одним из своих щедрых влажных поцелуев, запечатлев его где-то у меня на скуле.

— Препротивное черствое создание! Я вполне могла бы подумать, что тебя уже нет в живых. Поэтому решила зайти и во что бы то ни стало вытащить тебя на свет божий.

В голубом платье, казавшемся нежно-сиреневым от теплых лучей заходящего солнца, она была так хороша, что прохожие замедляли шаги, любуясь ею. Чувствуя на себе восхищенные взгляды, она театральным жестом протянула мне руку, отчего бесчисленные розовые и голубые подвески на ее модных браслетах легонько зазвенели.

— Тинь-тинь-тинь! Тебе нравятся мои браслеты или я похожа на рождественскую елку? Милочка, я стучусь в дверь бог знает сколько, но никто не отвечает.

Я подумала, что отец и тетя Эмили, должно быть, ушли в кино. В сущности Эмили не была мне теткой; она была второй женой моего отца, но решила, что так мне удобней называть ее.

— Очевидно, никого нет дома, — сказала я.

— О, полно! — воскликнула Айрис. — Я знаю, твоя тетя Э. просто недолюбливает меня. Для нее я легкомысленная хористочка.

В действительности тетя Эмили была совершенно равнодушна к Айрис. Она вообще не способна была думать ни о ком другом, кроме моего отца, которого любила рабской, преданной, самозабвенной любовью. Она была подругой моей матери и считала себя безнадежной старой девой. То обстоятельство, что мой отец вдруг женился на ней (пусть всего лишь для того, чтобы сохранить привычный распорядок жизни и снять с себя заботы обо мне), было и, очевидно, навсегда осталось для нее необъяснимым чудом. Отец был достаточно привязан к ней и ко мне, он был добр, хотя умел брать, ничего не давая взамен. Но брал он так милостиво, что его простая доброжелательность уже казалась щедрой наградой. Он был государственным чиновником в отставке. Свою пенсию он пополнял тем, что сдавал внаем два верхних этажа нашего большого викторианского особняка на самой окраине Коммона в округе Клэпем, отделенном от Баттерси лишь проезжей частью улицы. Когда мой дед купил этот дом в 1886 году, в нашем квартале любили селиться люди в той или иной степени связанные с театром. В те времена южная сторона Баттерси-райз представляла собой открытый выгон с редкими кустами боярышника, где мирно паслись овцы. Дед купил дом главным образом из-за вида, открывавшегося из его окон. Но в течение десяти лет этот вид постепенно исчез за нежданной порослью лавок и недорогих домов, принадлежащих людям среднего достатка, а еще через десять лет дома протянулись через землю особняка и пустырь к самому берегу реки. Мой дед, который в течение двадцати лет был первой скрипкой в оркестре Королевского театра, никогда не падал духом и до конца своей жизни держал дом на такую же широкую ногу и в том же стиле артистической богемы, как и в дни своего благополучия. Лишь во время своей последней и роковой для него болезни он сказал моему отцу:

— Когда я умру, можешь сдавать верхние этажи. Но только когда я умру.

И хотя отец, тетя Эмили и я занимали теперь лишь первый этаж и полуподвал, дом продолжал хранить остатки былого великолепия: на выцветших моррисовских обоях все еще были видны павлины и сверкающие золотом Данаи; в гостиной висела люстра с недостающими тремя подвесками, некогда участвовавшая в качестве декорации в постановках сэра Герберта Три; в столовой стоял массивный эпохи позднего Регентства буфет красного дерева, украшенный резной гирляндой: пятна на обоях и потрескавшуюся штукатурку в холле верхнего этажа прикрывали черные потускневшие какемоно[5], память о гастролях в Сан-Франциско. На моих друзей наш дом неизменно производил впечатление и в то же время раздражал. Люди, попавшие в стесненные обстоятельства, но все еще цепляющиеся за остатки былого великолепия, едва ли могут рассчитывать на понимание. Поэтому, хотя мы были бедны, я считала необходимым делать вид, что не дорожу тем, что имею.

вернуться

5

Свертывающиеся японские картины.