Выбрать главу

– Нас было четверо, Ролли – старший, я – младший. Средний Дрю умер во Франции в 1944-м. Они с Ролли оба были военные. Выросли мы здесь, в Либертивилле, только он тогда был гораздо меньше, почти деревня. Настолько мал, что все его жители делились на «своих» и «чужих». Мы были чужие. Неприкаянные. Не от мира сего. Выбирай любое клише.

Он тихо хохотнул и плеснул себе еще «севен-апа».

– Я почти ничего не помню о детстве Ролли. Все-таки он уже учился в пятом классе, когда я родился, – но одно я запомнил на всю жизнь.

– Что?

– Его злость, – ответил Лебэй. – Он злился на все и вся. Его бесило, что приходится ходить в школу в лохмотьях, что отец пьет и не может найти нормальную работу ни на одном сталелитейном заводе, что мать не в состоянии положить конец его пьянству. Он злился на младших – Дрю, Маршу и меня, – потому что из-за лишних ртов семья была обречена жить впроголодь.

Он протянул мне одну руку и закатал рукав рубашки: под блестящей натянутой кожей бугрились стариковские сухожилия. От локтя до запястья шел бледный шрам.

– Подарок от Ролли, – сказал Лебэй. – Мне было три, ему – четырнадцать. Я играл во дворе с распиленными и покрашенными деревяшками, заменявшими мне машины, когда он выскочил из дома, опаздывая в школу. Видимо, я сидел у него на пути. Он отпихнул меня на тротуар, а потом вернулся и швырнул в кусты. Моя рука угодила на заостренный колышек забора, которым мама окружила заросли сорняков и подсолнухов, упорно именуемые ею «палисадником». Крови было много, помню, все рыдали – кроме Ролли, который только вопил: «Это тебе за то, что вечно путаешься под ногами, сопля! Понял?!»

Я потрясенно смотрел на старый шрам. До меня дошло, что изначально он был маленьким, но с годами рос: ручка трехлетнего малыша вытягивалась и в конце концов превратилась в худощавую стариковскую руку. Рана, из которой в 1921-м била кровь, затянулась, а на ее месте возникла эта длинная серебристая полоска с поперечными отметинами, напоминающими ступени стремянки. Рана затянулась, но шрам… вырос.

Меня пробил жуткий озноб. Я вспомнил, как Арни молотил по приборной доске моего «дастера» и орал, что заставит сукиных детей жрать свое дерьмо.

Джордж Лебэй пристально поглядел на меня. Уж не знаю, что он увидел, но он медленно спустил рукав и застегнул его с таким видом, словно опустил занавес на почти невыносимое прошлое.

Затем глотнул еще лимонаду.

– В тот вечер отец пришел домой с очередной попойки – он называл их «поисками работы» – и, узнав, что натворил Ролли, вытряс из него всю душу. Но Ролли не раскаялся. Он плакал, но извиняться отказался наотрез. – Лебэй едва заметно улыбнулся. – В конце концов моя мать заорала, чтобы он прекратил, не то Ролли точно помрет. Слезы градом катились по лицу брата, но он не сдавался. «Мелкий путался у меня под ногами! – кричал он. – Если и дальше будет путаться, я снова его побью, и ты меня не остановишь, понял, мерзкая пьянь?!» Тогда отец ударил его по лицу и разбил ему нос, а Ролли рухнул на пол, и между пальцами у него брызгала кровь. Мама рыдала, Марша ревела, Дрю забился в угол, а я вопил во все горло, сжимая перевязанную руку. Но Ролли все твердил: «Я снова его побью, пьянь-пьянь-мерзкая-проклятая-пьянь!»

Над нашими головами замерцали первые звезды. Из соседнего номера вышла старушка, подошла к своему дряхлому «форду», достала из него чемодан и потащила в номер. Где-то играло радио. Разумеется, не рок.

– Его неистощимую ярость я запомнил на всю жизнь, – тихо повторил Лебэй. – В школе он дрался со всеми, кто смеялся над его одеждой или стрижкой, и даже с теми, кого только подозревал в этом. Его снова и снова оставляли на второй год. В конце концов он бросил школу и ушел в армию. Времена были не самые хорошие для военной службы – двадцатые. Никакой славы и почета, никаких продвижений по службе, никаких тебе реющих флагов и знамен. Ролли просто переезжал с базы на базу, сперва на юге, потом на юго-западе. Каждые три месяца мы получали от него письмо. Он по-прежнему злился на всех и вся. Любимое словечко у него было «говнюки». Говнюки не повышали его в звании, говнюки оставили его без отпуска, говнюки не могли найти без фонарика собственный зад. Пару раз говнюки сажали его в военную тюрьму. Не вышвырнули его только потому, что он был прекрасным механиком: даже самые старые развалюхи, какими конгресс обеспечивал армию, в его руках преображались.

Я с тревогой заметил, что думаю об Арни – мастере на все руки.

– Но этот талант лишь питал его ярость. Ярость, которая не знала конца и края до тех пор, пока он не купил эту машину.

– То есть?

Лебэй сухо рассмеялся.