Что же, не будем его переубеждать. Продолжим наши наблюдения над книгой, перейдя от концепции в целом к отдельным персонажам, а заодно и к методе , превращающей их из греков в византийцев. Вот, например, Евклид, автор «Деления канона». Чтобы создать видимость проблемной ситуации и навести некоторую тень на Евклидов плетень, Герцман сначала рассказывает о проблемах, решенных еще в позапрошлом веке. Так читателя легче подвести к мысли: решить, кто автор «Деления канона», невозможно.
«Приходится признать, что теперь уже никогда нельзя будет выяснить истину, поскольку она связана с клубком запутанных обстоятельств (sic!). Во-первых, мы располагаем лишь рукописями, созданными не ранее XII в… Во-вторых, сухой математический язык трактата ставит непреодолимые барьеры на пути его датировки по стилю, а с другой — не представляет никакой трудности для подделки» (с. 52).
Действительно, будь у нас автограф Евклида или хотя бы пиши он не так омерзительно сухо, а, скажем, стихами, то Евгений Владимирович, возможно, и взялся бы за эту проблему, а так — нет. Поскольку дело касается истории науки, спешу обрадовать коллегу: подделать математический текст в сто раз труднее, чем поэтический или философский. Ведь в математике, кроме языка, есть еще и содержание, которое не подделаешь; по крайней мере, в античности на это никто не решался. Неважным для Герцмана оказывается и то, что Порфирий называет Евклида автором «Деления канона»: ведь он жил почти на 600 лет позже Евклида и потому знать ничего толком не мог. Следует вывод, набранный, как и все выводы в книге, жирным шрифтом: «нет никакой уверенности в том, что „Деление канона“написал Евклид, и потому нет никаких оснований считать временем создания трактата III в. до н. э.» (с. 55).
Между тем авторство текста и его датировка — вещи разные. Многие филологи сомневаются в авторстве VII письма Платона, признавая, тем не менее, что оно написано вскоре после его смерти. Герцмана такие тонкости не волнуют. В каждом научном споре об авторстве или о датировке он видит повод заявить о своем радикальном недоверии к науке вообще и получить тем самым право говорить все, что ему заблагорассудится. Хотя все это в духе времени выдается за научный переворот, с нашей стороны было бы непростительной наивностью видеть научную дерзость в том, что греки называли ubriV.
Так ни разу и не назвав верно школу Аристотеля, Герцман расправляется с созданными в ней «Физическими проблемами» (часть которых посвящена музыке) столь же решительно, как и с Евклидом. Филология давно перестала считать Аристотеля автором «Проблем», но отправлять их в Византию не спешила, датируя III веком
до н.э. И совершенно напрасно: оказывается, написаны они в типично византийском жанре «вопросоответника». Вот пример одного из таких музыкальных катехизисов: «Сколько тел восходящих? — Пять. Какие? — Исключая исон, это олигон, оксия, петасти, пеластон и петастокуфисма. Сколько восходящих духов? — Два. Какие? — Ипсили и кендима» (с. 61).
Для сравнения автор приводит свой перевод десяти параграфов из «Проблем», но воспользоваться им из-за множества грубых ошибок не представляется возможным. Дадим параграф XIX, 25 в нашем переводе: «Отчего в гармониях ноту зовут месой (средней), ведь у восьми нет середины? — Потому ли, что в древности гармонии были из семи звуков, а у семи есть середина?»
Продемонстрировав столь разительное сходство античного и византийского текстов, Герцман утверждает: «в той литературе, которую принято именовать античной, абсолютно отсутствуют тексты, написанные как вопросоответники… Поэтому возникает серия вполне закономерных вопросов» (с. 58), которые приводят его к не менее закономерному ответу: «проблемы» созданы в Византии (с. 65).
Как только у читателя проходит первый шок, у него тоже возникает серия вполне закономерных вопросов. Что же общего у жабы и журавля, кроме начальной буквы? Ведь и не вдаваясь в происхождение обоих жанров, видно, что в первом случае перед нами учебный текст, в котором все ответы однозначны и известны заранее, тогда как во втором автор ставит научную проблему и предлагает один или несколько вероятных ответов. Едва ли не в половине случаев после них стоит знак вопроса, но и там, где не стоит, сомнение, неуместное в катехизисе, все равно остается. Далее, как может Герцман, еще 20 лет назад разбиравший «Проблемы» в своей первой книге, не знать, что жанр этот так и называется — проблемы , и что в нем написано множество трактатов: «Демокритовы проблемы», «Гомеровы проблемы» Аристотеля, «О физических проблемах» Феофраста и т. д.? От этих трудов дошли лишь фрагменты, но и по ним, а тем более — по сохранившимся «Механическим проблемам» легко убедиться в том, что форма их везде одинакова: ставится реальный, а не учебный вопрос, на который дается один или несколько вероятных ответов.
Это что касается формы. А как обстоит дело с содержанием? Есть ли в «Физических проблемах» хоть что-нибудь, позволяющее датировать их позже III века до н. э. — какие-нибудь позднеантичные реалии, византийские термины, хотя бы какая-нибудь маленькая петастокуфисма ? Нет, ничего такого в них не нашли. Тем не менее на вопрос, можно ли датировать «Проблемы» по их содержанию, Герцман отвечает: «если речь идет о секциях, посвященных музыке… нет!». Да почему же нет? А вот почему: «то, что мы сейчас понимаем под античной наукой о музыке и византийской musica speculativa , изучавшейся в рамках квадривиума, — полностью идентичные дисциплины» (с. 67—68). Я не ставлю здесь уже поднадоевший читателю sic! лишь потому, что им, в принципе, можно помечать каждую вторую цитату из «Тайн»: хуже русского языка здесь разве что греческий и латынь. Не лучше и логика автора. Игнорируя то обстоятельство, что перипатетики о «восходящих духах» ничего не писали, он напирает на другое: теорию музыки в Византии изучали с опорой на античные тексты. Что же из этого следует? Гимназический учебник геометрии Киселева, по которому учились до середины XX века, — это упрощенная переработка Евклида. Так не передвинуть ли нам Евклида в Россию, объявив, что «Киселев» — это его псевдоним?
Когда читатель на каждой странице встречает подобные логические кульбиты, у него невольно начинают появляться нехорошие подозрения. Знатоки литературы по НХ давно уже высказывают их вслух: а нет ли здесь сознательного розыгрыша? или, еще хуже, некоторого помутнения ? Как человек, давно занимающийся историей науки и лично знающий автора «Тайн», могу заверить: нет ни того ни другого. Точно такая же картина наблюдалась во всех тех случаях, когда человек, разбирая плохо понятые им тексты на плохо выученном им языке, пытался прийти к сногсшибательным выводам. Вот и Бернал, автор уже упомянутой «Черной Афины», доказывал африканское происхождение Сократа тем, что губы у него были оттопыренные , а на чернофигурных вазах он и выглядит чернокожим . Евгений Владимирович, между прочим, тоже не чужд интерпретации изобразительного материала. Возьмем, например, византийскую миниатюру XII века, изображающую Птолемея, одетого в «турецкий» костюм и сидящего «по-турецки». При взгляде на нее у Герцмана немедленно возникает серия вполне закономерных вопросов. Что же, художник был настолько «темным», что даже не догадывался о том, что во времена Птолемея никаких мусульман в Александрии не было? Не в силах в это поверить, он разворачивает вопрос в другую сторону: «А может быть, византийский миниатюрист был ближе к истине, чем наши современники? Может быть, Птолемей действительно работал в Александрии, но на много столетий позже, чем во II в.?» (с. 113).