Поскольку каждый национальный характер определен как среднестатистическая сплетня о нем, постольку автор, думается, в начале стихотворения подтрунивает над этой пошлостью, хотя бы она шуровала и в нем самом. На иронию вроде указывает и форма изложения, — в духе докладной записки. Финал развенчивает наши надежды. Нет, он серьезно… Но даже если К. шутит, то шутит сально. Мне кажется, что имя такому высказыванию: нерадивый эпатаж.
Немного о техническом оснащении стихов К. Вот рифмы: праздная—опаздывает, крутолобая—стропами, ржавая—душа моя, недоступной—дружелюбный, тоже—смоглокожим, печалит—в начале, запущенный—в сущности, Криволапов—процарапал… Криволапые рифмы. Неопрятно, торопливо, беспомощно. Как читать рифму «Сафо—направо»? Только так: Сафо—напрафо. Подлецы немцы, как говаривал герой у Чехофф. Не говоря о том, что ударение в имени Сафо — на втором слоге.
После таких «стихов» напрашивается вопрос: кто уполномочил К. быть на страже русской словесности? Что за всплескивание ручками: а вы почитайте Анненского, Баратынского, Фета и т. д. и т. п.? С этими стихами на слабом русском? С их тусклым звуком (между прочим, дело не только в музыкальной неодаренности, но и в незнании иностранных языков)? С постоянным закуриваньем в стихах как способом передачи волнения («…закурить, чтоб легче было это испытанье счастьем пережить»)? С верчением около литературы и литераторов: то в коктебельской столовой, то на встрече с президентами, то за «круглыми столами»? Зачем этот мушиный рой убеждений: «Кто стар, пусть пишет мемуары, — мы не унизимся до них…»? (И то сказать: мемуарный жанр, понятый как сплетня — привилегия обиженного человека.)
Ни одного образа, ни единой свежей рифмы, ритмическая рыхлость — и бубнеж, бубнеж, бубнеж погребальной музы о счастье… «От скучных книг придешь в отчаянье…»
Невероятное событие жизни проговаривает себя само, если поэт достаточно свободен и смел, чтобы не убить его обывательским здравомыслием, и в этом, именно в этом смысле поэт верен традиции. Или так: поэт пишет сочинение, одновременное говорящему через него событию жизни. И у великих поэтов они равносильно невероятны. К. пишет изложение . Изложение на тему: жизнь печальна, но в ней есть радости: природа и т. д. и т. п., а главное — стихи… Что-то в этом роде. Такие «пересказы» могут быть не только отвратительны, но и обаятельны и талантливы, и у К. попадаются милые экземпляры. Но изложение остается изложением.
Поэтическое искусство есть такое мышление, в котором форма и содержание неразделимы. Если форма «висит», то содержание ложно. Другими словами, «мысль изреченная есть ложь». И тогда происходит то, что происходит у К.: подмена поэзии мысли зарифмованными мнениями. Взгляните еще раз хоть на Далай-Ламу… Его там нет.
В недавних заметках, сопровождая Батюшкова и воспользовавшись его сумасшествием, К. совершил мелкое хулиганство, напав на Алексея Цветкова (Новый мир, 2006, № 9). Здесь не место пояснять, почему он выбрал одного из лучших… впрочем, и так понятно. В конце К. пишет: «…состояние сегодняшней нашей поэзии и ее будущее внушают (и не мне одному) большое опасение».
Действительно, основания для опасений есть, особенно если помнить о том, что не только тебе поэзия может внушать опасения, но и ты ей.
Я хотел закончить свои записи на предыдущей фразе, но наткнулся на статью Е. Невзглядовой, жены К., в «Вопросах литературы» (2006, № 5), подтверждающей, что опасение за состояние русской поэзии внушены, как минимум, двоим, — что ж, пусть вторая часть заметок восстановит симметрию.
Статей о плохих стихах я не пишу и для К. сделал исключение. По нескольким причинам, одна из которых «гуманная»: повредить ему я ничем не могу. Он заслуженный, популярный поэт, занимающий сейчас ту же нишу, что когда-то, скажем, Маршак или Твардовский. Статей о плохих статьях я тем более не пишу, но не сделать исключение для Н. было бы в данном случае просто барством.
Для начала — две цитаты.
К. в предисловии к книге поэта Танкова: «…слова в непредвиденном, непредсказуемом, волшебном порядке. Воистину волшебном, продиктованном не столько мыслью и чувством, сколько безошибочным поэтическим инстинктом:
<…> грамматика здесь явно нарушена, но не с авангардистским рациональным расчетом, а в сердечном порыве максимального приближения к истине…»