Выбрать главу
Из «Предложений об увековечении памяти Иосифа Виссарионовича Сталина», 1953

Вчера мы хоронили двух марксистов,

Мы их не накрывали кумачом,

Один из них был правым уклонистом,

Другой, как оказалось, ни при чем.

И перед тем, как навсегда скончаться,

Вам завещал кисет и те слова,

Просил он вас во всем тут разобраться

И тихо вскрикнул: «Сталин — голова!»

Из советской песни

В самой своей сущности разум есть противоречие, противостояние, отрицание до тех пор, пока свобода не будет реализована. Если противоречивая, противоборствующая, отрицательная сила разума терпит поражение, реальность совершает свое движение, повинуясь собственному позитивному закону, и, не встречая противодействия со стороны духа, раскрывает свою репрессивную силу. 

Г. Маркузе («Разум и революция»)
1. Логика трансгрессии в теории

Небольшая красная книжица Бориса Гройса1 , конечно, не «динамит», но тем не менее крайне взрывоопасная вещь, которая демонстративно стремится разрушить сложившиеся представления об опыте «реального социализма» — через серию остроумных парадоксов. Эта интеллектуальная трансгрессия вызывает у читателя удовольствие и даже некоторую юмористическую эйфорию, подобную той, что возникает от некоторых отечественных концептуалистских текстов. Запрет, как мы знаем из популярной философемы Ж. Батая, логически связан с нарушением, трансгрессией , «праздником и жертвоприношением». Именно эффект философского праздника и карнавала объясняет своеобразную эйфорию, возникающую от чтения таких (надо сказать, весьма редких) текстов. Однако после прочтения с драйвом написанной книги Гройса, как после буддийского «хлопка одной ладонью», у читателя, не склонного к созерцанию пустоты, возникает немало вопросов.

Действительно, в «Коммунистическом постскриптуме» содержится незаурядный философский и политический вызов. «Фига в кармане» заявляет о себе уже в названии и в книжном дизайне, которые намекают на «Манифест» К. Маркса и Ф. Энгельса, полтора столетия назад заложивший начало коммунистической политики и мысли. При известной настроенности оно вызывает в памяти и название другой памятной в современной философии работы — небольшого текста Ж. Делёза «Постскриптум к обществам контроля», в котором речь идет о завершении эпохи западных дисциплинарных обществ, проанализированных М. Фуко.

Эта энергия начала, открытия, manifestum, и логика закрытия, завершения — разнонаправленные силы, которые одинаково чувствуются в тексте, придавая ему особое напряжение. Жест вызова, который в нем производится, можно уподобить громко хлопнувшей двери, которую закрывает раздосадованный человек. Или, быть может, не человек, а призрак, призрачные силы прошлого, советской «Атлантиды», ушедший ниже ватерлинии истории. Ведь автор — ни больше ни меньше! — стремится представить сталинский диамат высшим напряжением человеческой мысли в ее парадоксальном охвате всех возможных утверждений одновременно, а СССР — реальным коммунизмом, каким он только и может быть «на практике». Однако эта мысль проводится весьма искусно и сдержанно, вне стилистики поверхностной провокации.

В 80—90-е годы прошлого века Гройс развивал свой знаменитый тезис о логике преемственности между революционным авангардом и сталинским социалистическим реализмом, а далее обнаруживал его особую медийность, роднящую его с западными течениями вроде поп-арта. Анализ разворачивался в сфере эстетики и теории искусства. Новый парадокс претендует на выстраивание преемственности в сфере собственно философской мысли. То есть теперь тов. Сталин как концептуальный персонаж не только выразитель «нового романтизма», художник, преобразующий мир по своему проекту, но и великий мыслитель-практик. Последовательность этапов этой «переоценки ценностей» вполне логична и подобна серии «эпохе» в феноменологической технике анализа. Эстетическое измерение со своим дереализующим, потенцирующим эффектом позволяет взять в скобки исторический опыт, связанный с именем «Сталин». Что, в свою очередь, создает условия для того, чтобы сосредоточиться на интерпретации текстов вроде «Краткого курса» или известных трудов по языкознанию, вписав их в контекст истории философии, причем от самых ее греческих истоков.

Подход автора, на наш взгляд, состоит в том, чтобы интерпретировать сталинизм и советский проект в целом, как они есть, на поверхности его официальной репрезентации, без всяких примесей позднейших разоблачающих и критических дискурсов. Поэтому методологически вряд ли можно сказать, что Гройс, скажем, создает апологию сталинизма или делает некие спекулятивные ставки на грани фола, — скорее, речь идет об исследовательской процедуре «подвешивания», нейтрализации различных идеологизированных описаний. С другой стороны, какой бы нейтральной (и трансгрессивной в своей нейтральности) не была методология, выводы из этого исследования, разумеется, могут быть идеологически присвоены, причем в самом «реакционном» ключе. Мы коснемся этой проблемы в конце нашей статьи.

2. СССР как парадокс

Гройс начинает с простой, в общем-то, дихотомии «дискурса» (в широком смысле «языка») и «денег» как двух медиа, через которые организуются общества2 . Говоря еще проще: экономика оперирует цифрами, политика — словами, высказываниями. При капитализме главенствуют невербальные, анонимные — марксисты добавили бы: «стихийные» — рыночные процессы, при этом «язык» как политическое, критическое высказывание не обладает возможностью реально на них влиять. Экономическое событие или факт (скажем, успех или провал какого-то проекта) невозможно оспорить или обосновать с помощью дискурсивных средств, аргументации. Гройс высказывает довольно распространенное «циническое» мнение о положении критики в современном капитализме: «При капитализме язык функционирует лишь как товар, что с самого начала делает его немым. Дискурс критики или протеста считается успешным, если он хорошо продается, — и неудачным, если он продается плохо» (с. 9). Эта печальная «мудрость» наших термидорианских дней становится основанием для решительного заключения о том, что критический дискурс может быть эффективным лишь в том обществе, в котором исчезает медиальная гетерогенность общества и языка. Имя этого общества и есть коммунизм, в котором политика, медиумом которой является язык, подчиняет себе экономику. Тогда каждый «товар» становится языковым высказыванием, которое можно критиковать в гомогенном языковом пространстве. Поэтому, скажем, вопрос «о колбасе» стал эмблемой этого общества в период его распада. Таким образом, обрисовывается первый парадокс: только в коммунистическом обществе критика и может быть эффективной.

Определение «реального коммунизма» в сталинском варианте как общества, в котором экономика — да и вся социальная жизнь — подчинена политике, в общем-то, новым не назовешь. Это определение встречается во всех концепциях «тоталитаризма», начиная с Ханны Арендт. Она монотонно пересказывается во всех либеральных учебниках и словарях по истории и политологии. Гройс производит переоценку этого тезиса, придавая ему более общее значение. Если для теорий «тоталитаризма» это подчинение политике имеет только негативный и эмпирический аспект и довольно односложно разоблачается как партикулярное господство единственной партии или номенклатуры, как царство иррационального террора и пр., то Гройс как своего рода альтюссеровский «теоретический антигуманист» усматривает в этом порядке универсальный философско-исторический смысл. Если западная философия ХХ века лишь провозгласила в тех или иных формах «поворот к языку», то советское общество реализовало его на практике. Экономика в условиях капитализма является источником всяческого партикуляризма и «фурий частного интереса», в условиях же ее социалистического огосударствления и отмены частной собственности торжествует универсализм. Советское государство и было «государством философов», в котором все население, потеряв материальную основу для игры частных интересов, предавалось заботе о всеобщем, располагаясь исключительно в лингвистическом измерении.