– Слюшай, ты говорыш нада платыт вам. Вчира пришол какой-то Курган, сказал – надо платыть ым. Вы разбэрытэсь, кто гдэ должэн…
Зверь был породистый, в пыжиковой шапке, высокий, седой – вылитый Расул Гамзатов. Звери отличаются по породам, мелкие и черные – это нищета, рабы; высокие и посветлее – начальники.Начальник говорил с акцентом, но говорил правильно, знал слова и падежи. Может, был партийным хуйлом у себя в горах, а может, учился здесь когда-то. Это «должен» – последнее человеческое слово в акции.Покойный Иван, человек маленького роста, похожий на Щелкунчика, подпрыгнул и дал зверю в бороду. Тот побледнел, в полете побледнел, это важно – чистый нокаут, и приложился затылком об бровку, с бильярдным стуком. Так и захрапел, перегородив телом узкий проход между рядами с оранжевым богатством.Нельзя спорить с террористами, партийный зверек не знал азов…Как всегда в таких делах – понеслись отрывки.Зверь, побежавший с перепугу не от толпы, а на толпу…Оранжевое поле боя, ящики мы переворачивали пинками, а топтать времени не было, надо было поскорее, рядом метро, там мусора, и райотдел в километре…Куцый, получивший от зверя ножом в бицепс, кровь хуярила фонтаном…Звери бежали врассыпную, был бы у них свой батько – еще неизвестно, чем бы все кончилось. Но Гамзатов лежал без движения, поперек тропы, смелые от водки пролетарии переступали через его ноги. Да вряд ли он мог что-то организовать вообще – уж больно плакатное у него было лицо, не военное.Малолетки рванули толпой, это и было наше секретное оружие – мародеры. Шапки! Звери ходили в меховых шапках – какой-то обычай, что-то связанное с мужским достоинством. Усы и шапка – иначе не мужчина. Вот эти шапки, они слетают с головы от первого удара, а поднимать – жизнь дороже…Пять или шесть зверей спрятались в весовой, закрыли одну половину окна железной ставней, вторую не успели, да и слава богу. Люди, соотечественники, раздуплились и стали нас подбадривать. Именно люди и подсказали: «Да спалите их нахуй, хлопцы!» Малолетки побежали за бензином, надо было его еще найти…Мысли, которые преследовали меня до погрома, отступили. Бедный человек, я все время думал о пальто. Что надо как-то аккуратней, оно светлое и единственное.Уже стало похуй, в драке меня обронил зверь, видно, борец, прогибом, прямо в мандарины, потом я дал ему по пасти, а пальто стало камуфляжным.Тут она и прилетела. С чугунным, характерным стуком, кто слышал раз – не забудет навеки, она отскочила от асфальта, прямо мне под ноги.В бою не покаешься, солдаты умирают со словом «бля»… Кувыркнулся, откатился, все как на тактике, тогда еще, в мирное время. Хуй бы оно помогло, если б граната рванула. Это была не граната.Звери забрасывали нас килограммовыми гирями, как гранатами, из бункера весовой. Когда притащили канистру бензина, пора уже было валить, мусора, пережидавшие погром в метро, дождались райотделовских «бобиков» и пошли в атаку. Да и хорошо, а то ведь сожгли б мы их низахуй в том сортире, это было одно здание – весовая, сортир и дирекция.
Пальто я выбросил там же, на месте погрома, а взамен получил, как долю, две ондатровые шапки, как раз хватило на желтый китайский пуховик, перья из которого полезли на третий день.Одни жиды
Жираф позвонил утром, он вообще жаворонок, поэтому и виделись мы с ним редко. А может, не виделись, потому что он потихоньку отходил от движения, нащупал себе пару жирных клопов – бизнесменов, и сам становился таким же. Я помычал спросонья, что – не помню, а к обеду, приехав на стрелку в спортзал, увидел Жира, он меня дожидался. Верная примета, что дело было важное, по крайней мере для него, обычно он опаздывал.Жир – это от Жирафа, он как раз доставал мне до подмышки, значит, Жираф. С усами – Гитлер, карлик – Жираф, я, например, – Мелкий. Конспирация. Хуярить кандидатскую Жир бросил в начале движения, когда кандидаты вышли торговать гондонами на базарах, правильно сориентировался. Так, чтобы покончить с ним, в двух словах – он был еврей и мастер спорта по самбо.
– Привет, Мелкий, есть дело.
– Ну? – Я недолюбливал Жирафа, делить деньги с ним было тяжело. Пару раз поделив, я старался в сложные схемы с ним не нырять, а он как раз любил сложные, с расчетом неликвидами и совместными вложениями в убыточные проекты.
– Тут один жид есть, – скороговорочкой понес Жираф, – он квартиру у жидов купил, они в Израильск уезжают, бабло взяли, а с хаты не съезжают…
– Тише, тише, ты притормози, я уже нить потерял, кругом одни жиды. Кто едет?
– Жиды едут.
– А купил кто?
– Жид один, бизнык.
– Так что, можно лавэ за хату у них забрать?
– Нет, бабло уже в Израиловке, их просто поторопить надо, а то уже три дня лишних на хате живут.
– Бля, этот бизнык, он пидор редкий, потерпеть пару дней не может?
– Тебе лавэ надо? – ударил по больному Жираф.
– Давай адрес. И сколько денег?
– Сколько – не знаю, я не договаривался, мы с ним партнеры, другие отношения, сколько даст, в пределах полштуки. Я в доле.
– В равной не получится, я ж сам не полезу, пацаны еще.
– Ну, со всеми в равной. Только я тебя прошу, безо всякой хуйни, как обычно.
– В смысле?
– Их только поторопить надо, желательно на словах, без террора.
– Как получится, по крайней мере, с хаты съедут, это точно. Пиши адрес.
– Сам запиши, что ты там будешь мои каракули разбирать. – Жир достал из барсетки ручку, перьевую, я таких и не видел.
Пацаны были в хуевом настроении, с похмелюги и без копейки. Дверь в хату открыта, для сквозняка, солнце жгло, штор не было, валялись вместе с карнизом на полу. Гвоздь лежал на раскладушке, Вася на диване, лицом вниз.
– Все на пол, руки за голову, блядь! – Вместо стука я бодро скомандовал, шутка, надо дверь закрывать, чужие ходят.
Гвоздь открыл глаз, посмотрел на меня, закрыл и попытался встать. Вася поднял руки, но до затылка не донес, а может, передумал.Растолкав Гвоздя и отправив Васю с пятью долларами за лекарством, я стал разглядывать обстановку, пока Гвоздь хлюпал водой в ванной.История вчерашних событий в осколках, занимательная археология.Прозрачные стекла из-под водки, цветные – пиво. На кухне было чисто, потому что никаких продуктов у них не было, даже уксуса. В холодильнике стояла сковородка с чем-то обуглившимся.По хате были разбросаны пользованные гондоны, причем завязанные узлом – изгалялись, на полу валялась разорванная на полосы эмалированная кружка, превратившаяся в стальную ромашку, это Вася рвал руками, я как-то попробовал – нихуя, талант нужен.Пора было отправлять пацанов на родину – крутить волам хвосты, город им не шел на пользу. Жир, кстати, называл их «волоебы» – за глаза, конечно.Приняв по сто пятьдесят водочки, пацаны оживились, хотя слегка притормаживали, на всякий случай я повторял все по два раза:
– Тут дело есть. Есть дело. Рубануть лавэ.
– Когда?
– Завтра утром. Завтра.
– Хуево. Лучше прямо сейчас.
– Лучше утром – лохи на расслабухе. Жираф работу подогнал. Делюга простая. Но надо сделать красиво. Сделать красиво.
– Жид! – рявкнул Гвоздь, Вася заржал.
– Какая разница, и вообще, хватит ржать, вы ж не на курорте. Кто дохуя смеется – потом будет плакать.
– Наебет, – это уже Вася сказал, утвердительным тоном.
– Ну, сильно не наебет, да один хуй, другой работы нет.
– А что там?
– Один жид купил хату у других жидов, а они не съезжают. Тормозят.
– От, бля, жиды, ебать их в рот по нотам. – Гвоздь порозовел, пришел в себя от водочки и выражался красиво, как на пересылке.
– Короче, завтра в семь за вами заеду. Не нажирайтесь.
– Да загрызем нахуй. – Вася уже настраивался на завтрашнюю акцию.
– Надо вежливо предупредить, что если к вечеру не съебутся – хуй доедут в свой Израиль.
Вася и Гвоздь заржали, как всегда, когда слышали «жиды» или «Израиль». У них, в Карпатах, еврейский вопрос был давно решен, еще при немцах.В половине восьмого мы стояли возле объекта. Губа у бизныка была не дура, тихий район, центр города, сталинский дом, второй этаж. Вечером я облазил здесь все, проводил рекогносцировку.
– Василий, пойдешь через дверь, там телефонный провод – вырвешь. Спросят кто – скажешь, новый сосед, снизу, кухню заливаете.
– Не откроют, – буркнул Вася.
– Гвоздь откроет. – Я обращался уже к Гвоздю: Ты полезешь по дереву – видишь, прямо к балкону ветка, залезешь?
– Не хуй делать.
– Залезешь и откроешь Васе двери. Только смотри, чтоб не было как с Муриком.
Мурик сидел, не повезло. Сам виноват, впрочем, дохловат был, в спортзал не ходил. Он был первым на захвате, похожая операция. Дверь ему открыли, он сразу ломанулся на кухню, вглубь квартиры, хозяин захлопнул дверь, а пацаны замешкались на секунду. Потерпевшие забили Мурика сковородками и сдали мусорам, получил шесть лет.
– Ну я ж не такой лох. Нож есть?
– На. – Я достал из дверей «восьмерки» огромный кухонный нож.
– Пошел я. – Вася с трудом вылез из машины и потопал в парадное.
Гвоздь снял футболку, небрежно бросил на машину, взял нож в зубы и полез на дерево. «Остров сокровищ», Израэль Хендс, только масти не морские, а лагерные. На плече – эсэсовский погон, ну и остальное все в стиле «Карты и Гестапо».Гвоздь уже почти добрался до балкона, когда дверь распахнулась и на балкон выскочила тетка звать людей на помощь. Видно, Вася начал лупить ногами в дверь, телефон не работает, курятник в панике… Увидав худого как смерть человека с огромным ножом в зубах, тетка метнулась обратно, оставив балконную дверь открытой.Это была ошибка.Гвоздь перелез на балкон, сплюнул нож в руку, пригнулся к земле, как под обстрелом, и юркнул в хату.Через пару минут, точнее – через четыре, дверь парадного открылась, вышел Вася. Выглядел он колоритно – мятый красный пиджак, строгое, даже скорее угрюмое выражение лица, в руках два чемодана, обмотанных скотчем. За ним – полуголый Гвоздь, весь в синюю свастику, с чемоданом и ножом в другой руке. Глаза у него были желтые, совершенно безумные. Я уже стоял у машины, движок не глушил, открыл обе двери, «восьмерка». Гвоздь рванул на мою сторону, его чемодан я в машину не взял.
– Ты что, охуел, брось нахуй!
– Нахуя?
– Блядь, брось, убью!!!
Не споря, Гвоздь бросил чемодан и полез в машину. Вася тем временем закинул чемоданы на заднее сиденье и залез сам, выволакивать их не было времени.Так и поехали – с вещдоками, как любители.По дороге пацаны кратко обрисовали ситуацию – муж, жена, полумертвый дед и малолетка – дочка. Попадали на пол, просили не убивать. Им сказали – нахуй с квартиры, а в залог взяли чемоданы, жидам доверять нельзя.Выгрузив разбойничков на хате и запретив им открывать чемоданы до моего возвращения, поехал я встречаться с Жирафом.Предстояло получить деньги – не самое простое дело, если Жир рассчитывается.Попытка перенести стрелку на завтра не пролезла, я настаивал на немедленном расчете. Жиды могли заявить мусорам или просто забаррикадироваться и не съехать – хуй бы я деньги получил.Через полчаса договорились у заказчика в офисе, у пресловутого партнера – жида, с которого и началась эта цепочка тотального обмана.Офис был в пустовавшем детском саду, в центре, бизнык его выкупил, и теперь между качелями, ракетами и желтыми слонами стояли машины, в основном бычий кайф, вроде пятилитровых «Мустангов» и «Мицубиси 3000».Жир позвонил, не отвлекаясь на охрану, мы поднялись сразу к барыге, на второй этаж. Тот выскочил из кабинета, жал руку, нес хуйню. Самый обычный бизнык, коротышка, лет сорока пяти, галстук, рубашка, брюхо нависает, ручки маленькие. Поразили только бровки, поболее, чем у покойного Брежнева.Брови барыга не по чину носил.Жир меня представил:
– Познакомьтесь, Михаил Борисович, это мой друг. Мы за гонораром.
– Конечно-конечно, все готово. А вы знаете, Эдуард Семенович (это Жир), они мне звонили.
– Ну и что говорят?
– Они в панике, говорили, что какие-то фашисты на них напали, с тесаками, ворвались в окна, угрожали всех убить, а потом ограбили, забрали последнее. Они уже переезжают к родственникам. – Он посмотрел на меня, улыбнулся и спросил: А нельзя ли вернуть вещи?
С Михаилом Борисовичем разговаривать мне было не интересно, поэтому я повернулся к Жирафу и сказал:
– Эдик, скажи Мише, что никто никаких вещей в глаза не видел. Тот, кто ему это сказал – пидорас. И кто повторяет – тоже.
Михаил Борисович, внезапно став серьезным, тихо забормотал:
– Да я же пошутил, это шутка, шутка такая.
Опять я обратился к Жирафу:
– Эдик, посмотри, когда Мишу будут хоронить, гробик не закроется до конца, бровки будут мешать, крышка пружинить.
После чего засмеялся, как актер Папанов в «Брильянтовой руке», только громче.Бизнык достал из пиджака запечатанный конверт и передал Жиру, вопрос исчерпан.
– До свидания, Михаил Борисович, очень приятно было с Вами познакомиться. Побольше бы таких, как Вы, всем нам лучше б жилось.
– До свидания, взаимно удовлетворен знакомством. – Михаил Борисович повернулся не по уставу, через правое плечо, и потрусил в свой кабинет.
Конверт Жир начал рвать на лестнице – и вдруг неожиданно остановился, положил его в карман и рванул наверх, в офис, со словами «в парашу схожу».Через пару минут появился, мы упаковались в его «девятку» и отъехали.
– Что там с деньгами?
– Здесь. – Жир вытащил конверт и вынул деньги. Девять купюр. Четыреста пятьдесят баков.
– Ты ж говорил – пятьсот?
– Я не говорил. Я сказал «около пятиста», конкретно я не договаривался.
– Странно, что четыреста пятьдесят. Цифра не круглая.
– Я же при тебе конверт открывал! – абсолютно естественно возмутился Жираф.
– Ну, хуй с ним.
Открывал он не при мне, и полтинник точно спиздил, если его сейчас потрусить – найду, скорее всего, в носке.Но толковой работы было мало, лето, в бизнесе застой, а Жир постоянно подкидывал подобную мелочевку. Самое главное, он это понимал не хуже меня и точно рассчитал планку моей скандальности. Если бы не хватало сотки – я б обвинил его в крысятничестве, обшмонал, нашел бы сотку и страшно обхуесосил. А то и дал бы пизды, но это уже было чревато – Жир мог и отомстить за рукоприкладство, начинали мы вместе, на базаре, он был при понятиях.
– Жир, возьми себе сотку.
– Почему сотку? В равной доле, сто двенадцать баксов.
– Блядь, мы ж рисковали как.
– Ну, так вы же там и пограбили, я долю не требую.
– Да что там может быть, в чемоданах, – битые кишки и семейный альбом, раз деньги за хату уже в Израиле.
– Хорошо, сотку – так сотку, мне много не надо.
Согласился он неожиданно быстро, я только укрепился в своих подозрениях. В следующий раз оговорю цену заранее и задаток возьму.На хате меня не сильно то и дожидались, чемоданы, конечно, уже выпотрошены. Пора было пацанов репатриировать, наглели, для них же лучше, дольше проживут. Слегка отматерив их за самоуправство, я выдал им по пятьдесят долларов.
– По полтинничку, и кишки ваши.
– Блядь, жиды! – Гвоздь стал причитать, как еврей на молитве.
– Я ж чуть с дерева не наебнулся, и за все – полтинник, жиды ебучие, ну его на хуй такие работы!
– Да не гони, ты, полтинник за пять минут – нормально.
– А что, есть лучше работа? – Вася сохранял благоразумие, трезвым он вообще был почти нормальный и пиздел лишнее, только накатив водочки.
– Мало денег! А в чемоданах – говно какое-то бабское. Ношеное! Ну и альбом с фото – одни жиды.
– Все нормально. – Вася, оказывается, уже составил план на вечер. – Знаю двух дур, с Житомира, малолетки, работают, снимают хату, тут рядом. Сегодня с ними повисим. Я давно договорился, но они без лавэ не ведутся. А так лавэ только покажем и не дадим. Кишки подарим, это наверно, той сцыкухи, дочки жидовской, моднячие кишки.
Выслушав Васин план, я попрощался и пошел на выход.Что скажут житомирские проститутки после расчета вещами, я уже знал.
Святая Лена
Лена Петрова была проституткой и алкоголичкой, в свои двадцать с хвостиком. С таким именем-фамилией в 93-м году рассчитывать на большее было глупо. Жила Лена на Лесном, и дом был возле леса, в подъезде жили бомжи, в соседях – цыгане, и тусовалась с одной девушкой, Таней, кажется, – она путалась в именах, с той я познакомился в Чехии, в 91-м… Проститутки любят создавать группы, артели, знакомятся «на теме», потом поддерживают знакомство, а потом втягивают всех более-менее валидных одноклассниц, соседок, родственниц.Таня ходила по улицам в латексной миниюбке, чулках с подвязками и на огромных платформах, парик еще, но это было позже, в середине 90-х.Таня была яркой личностью, работающей бандершой, молодой мамкой.
Так вот, Таня и привела эту Лену, миловидную сероглазую девушку, в платочке и с закрашенными тональным кремом синяками у переносицы и под глазами, такие бланжи появляются, если сильно ударить по голове, признаки сотрясения мозга.
В то время граждане приспособились к бандитизму, как приспосабливаются ко всему местному, не принесенному на штыках оккупантов. Редко у кого не было родственника в банде, или не родственника, а знакомого, или знакомого знакомых, короче, как с проститутками – на одного самого мелкого бандита человек триста сочувствующих, которые могли к нему обратиться.
У Лены был какой-то сожитель, сейчас про таких говорят «прикольный штрих», но тогда, в грубое время, слов таких не знали, и для краткости я заочно окрестил его ебуном. Так мы называли всех гражданских, с которых получить что-либо материальное было невозможно, из-за отсутствия активов, но и вреда принести они тоже не могли. От обычного васи, лоха, ебун отличался тем, что портил жизнь – вот, например, как с этой Леной.
Лена содержала его и себя, правда на минимальном уровне – работу свою она не любила, и еблась, только чтоб хватало на хлеб-воду, ну и на водочку, святое. Может, ебун был максималистом в душе, а может быть, Лена его утомила, не знаю, но повел он себя не конструктивно.
Ссора произошла из-за гречневой каши. Все свободное время Петрова была слегка под газом, перебирать гречневую крупу так же, как перебирали ее наши матери и бабки – тщательно, она не могла. Может, для кого-то пара черных зерен в тарелке – хуйня, не стоящая внимания, но максималист был не прост.Ударив Лену по голове и по лицу утюгом, два раза, он постриг ее, точнее – выстриг ножницами проплешину, с ладонь.Налысо обрили ее уже в больнице, когда зашивали.Заявления в мусарню Лена не написала, да и мне не жаловалась, сидела себе в платочке, как попавшая под бомбежку сестра милосердия.
Рассказ, в лицах исполненный Таней (она даже пару раз махнула сумочкой, как утюгом), меня особо не впечатлил, все были живы-здоровы, так, обычная бытовая ссора.Тем более, тянуть мазу за хуну запрещали понятия.Вот здесь как раз и вмешалось лавэ, девушки собрали, и хуна превратилась из презренной проститутки в невинно пострадавшую женщину.
Дальше не интересно и слегка криминально, не ради этого написано.
Лысая зеленая девушка, Лена Петрова, она не просила выбить ебуну глаз, отрезать ухо или поломать ногу.
– Нельзя ли с ним поговорить, чтобы он больше так не делал?
Святая душа, живи сто лет.
МИФ И НАСЛЕДИЕ
Леонид Аронзон. Собрание произведений. В 2 т. Сост., подг. текстов и примеч. П. А. Казарновского, И. С. Кукуя, В. И. Эрля. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2006. Т. 1: 560 с.; Т. 2: 328 с. Тираж 2000 экз.
Данила Давыдов
Настоящее – долгожданное! – собрание произведений Леонида Львовича Аронзона (1939—1970) без всяких скидок должно быть признано образцовым. В первую очередь благодаря текстологии данного издания. Давно велись разговоры о насущной необходимости «полного» Аронзона; зная, сколько лет и с какой тщательностью составители (особенно подчеркну роль Владимира Ибрагимовича Эрля) готовили это собрание, я никогда не сомневался в том, что оно осуществится, но – не сразу. Сам масштаб текстологической работы объясняет неспешность издательской судьбы аронзоновского наследия.В самом деле, Аронзона нельзя счесть самой неизвестной фигурой русской неподцензурной поэзии. Непрочитанной – может быть, хотя и это не очень верно (предисловие Петра Казарновского и Ильи Кукуя в сноске к первой же странице содержит изрядную библиографию написанного об Аронзоне). Все, причастные к этой стихотворной культуре, всегда понимали центральное место Аронзона в определенной системе координат. Было несколько книг, либо слишком лаконичных, либо не очень удачных по конструкции. Были публикации в различных антологиях. Наконец, был миф, но миф, в отличие от других мифов, подкрепленный определенным корпусом текстов.Но все равно выход этого двухтомника трудно переоценить. Аронзон теперь вписан в научную историю русской литературы – так что постороннему, не вовлеченному в неподцензурную традицию исследователю не придется доказывать необходимость внимания к наследию Аронзона. Ценность любого удачного научного издания того или иного автора – в его четком позиционировании как классика.При этом – парадокс – Аронзону, в отличие от ряда других сочинителей, не грозит мумификация. Подлинное наследие подлинным наследием, миф мифом. Они расположились на параллельных полочках и вполне довольны собственным наличием.Поэтика Леонида Аронзона, как было почти со всеми значительными авторами неподцензурной словесности, неотделима от того, что можно назвать стратегией поведения, а можно – контролируемой судьбой (обращаю внимание: это еще не миф о поэте!). И когда автор второго предисловия к двухтомнику, Александр Степанов (его замечательный текст в первой редакции был написан еще в 1983 году, но до сих пор не устарел), указывает на четыре периода в творчестве Аронзона, он прав, но эти периоды не есть сломы и даже вряд ли являются трансмутациями; это, скорее, изгибы растущего растения, вполне целостного в полноте своей телесности. При этом вырванные из контекста того феномена, который называется «Леонид Аронзон», текст одного периода и текст другого окажутся ничуть не похожими, принадлежность их одному и тому же автору удивительна (так, некоторые, причем не только ранние, стихи, вполне укладывающиеся в постакмеистическую традицию, и заумные опыты сосуществуют в корпусе аронзоновских текстов «на равных», что возможно далеко не для всякого поэта).Быть может, именно особая антириторическая установка не позволяет классифицировать тексты Аронзона с полной уверенностью, делить их на четкие хронологические, стилистические, да и жанровые группы (так, разделение стихотворений и поэм представляется достаточно условным; впрочем, это общая тенденция новой и новейшей поэзии: длинное стихотворение и короткая поэма разделимы исключительно волюнтаристически). Антириторичность поэтики Аронзона, впрочем, не отменяет того, что эта поэтика не чужда «просчитываемым», одноходовым приемам; просто приемы, маркированные как авангардные, не являются фундаментом данной поэтики, а всего лишь одним из конструктивных элементов. Как, например, и «нарочитый» поэтический язык, восходящий к образцам лирики XVIII—XIX веков, причем не только канонизированным (Фет: Аронзон цитирует как похожее на себя: «Тяжело в ночной тиши / выносить тоску души», т. 2, с. 111), но и находящимся вне канона, «графоманским» (понравившийся Аронзону пример из второстепенного поэта А. Е. Анаевского (1788—1866): «Полетела роза на зердутовых крылах / взявши виртуоза с ним летит в его руках», там же). Важен и минус-прием, будто-бы-просто-говорение в ситуации, когда ожидается некоторый особый ход. Но ни один из этих аспектов не определяет поэтику Аронзона в целом, и даже подчас не способен объяснить отдельный текст. Вот, к примеру, далеко не самое известное стихотворение Аронзона:
Чтоб себя не разбудить,на носках хожу, ступая.Прячет ночь, на свет скупая,одиночечества стыд.
Чем не я не хандрою стойкиймокрый сад под фонарем?Глядя в утреннюю Мойку,все когда-нибудь умрем.
Чьи мою обгонят души,Богом взятые к себе?С винной чашей встав снаружи,пью я полночи небес.
Пью ночей осенних горечь,их горячую струю,море лжи, печали море,запрокинув очи, пью,
иль, трескучею свечоюотделясь от тьмы, пишу:«Мокрый сад и пуст и черен,но откуда листьев шум?»(т.1, с. 142)
Предъявляется видимость риторики, «просто стихотворение», при инертном чтении не определимое как антириторическое. Меж тем и нарочито-заумное удвоение слога в четвертой строке («одиночече ства»), имитирующее и одновременно деконструирующее стремление поэта-дилетанта уложиться в размер, и двойнический алогизм первых двух строк, и незаметный плеоназм пятой-шестой строк и т. д., – все это не «выпячивается» Аронзоном, а, скорее, напротив, прячется, будучи растворенным в самом акте речевого говорения. Аронзон готов играть на одном поле не только с Хлебниковым и с Фетом, но и с Анаевским; причем «Анаевский» (как тип наивного художника) предстает в ситуации Аронзона не столько материалом для метатекста, сколько сотоварищем по ремеслу, что не отменяет глубокой рефлективности Аронзона.И здесь необходимо остановиться на литературной генеалогии Аронзона. Очевидны Хлебников (комментаторы двухтомника пишут: «Велимир Хлебников был одним из любимых поэтов ЛА. Многие современники несправедливо упрекали ЛА в подражании Хлебникову. Вероятно, во избежании подобных упреков ЛА изменил „ветер Хлебникова“ в № 1131 на „ветер Моцарта“ (вар. – Каина)<…>»2 ) и обэриуты (чуть ли не в полном составе, хотя натурфилософские мотивы Заболоцкого, кажется, были наиболее близки Аронзону; не будем забывать и о крайне фрагментарной известности текстов других обэриутов в то время). Эта очевидность слишком очевидна, чтобы не быть достаточно некорректной. Обэриуты прием обнажали, а их сближение с наивными авторами, «естественными мыслителями», носили характер эстетико-философской заинтересованности, бытовой близости, – но не слиянности. Хлебников, безусловно, будучи одновременно и «наивным автором», и метахудожником, рефлектирующим над наивностью (эта его неразрывная двойственность породила парад неадекватных интерпретаций), хотя и готов был печатать наивые стихи юной «малороссиянки Милицы» вместо своих3 , но в собственном творчестве был слишком «перпендикулярен» текущей поэтической норме (в т. ч. формирующейся авангардной), чтобы «раствориться» в неконвенциональном, антириторическом письме (хотя на некоторых этапах именно такова, очевидно, была хлебниковская задача).Ситуация Аронзона – совершенно иная. Он работает с самым широким набором стилей, не демонстрируя их, однако, как жест, не противопоставляя их, но и не микшируя, а соединяя максимально незаметным способом. Классический образец аронзоновской графической (или уже визуальной?) поэзии, «Пустой сонет», именно своим графическим обликом встраивается в поставангардную традицию, вербальная же составляющая представляет собой пример именно «растворения в дилетантстве», крайне насыщенного стертыми вне текста языковыми конструкциями, в художественной речи обретающими вторичный эстетический смысл.
Кто Вас любил восторженней, чем я?Храни Вас Бог, храни Вас Бог, храни Вас Боже.Стоят сады, стоят сады, стоят в ночах.И Вы в садах, и Вы в садах стоите тоже.
Хотел бы я, хотел бы я свою печальВам так внушить, Вам так внушить, не потревоживВаш вид травы ночной, Ваш вид ее ручья,чтоб та печаль, чтоб та трава нам стала ложем.
Проникнуть в ночь, проникнуть в сад, проникнуть в Вас,поднять глаза, поднять глаза, чтоб с небесамисравнить и ночь в саду, и сад в ночи, и сад,что полон Вашими ночными голосами.
Иду на них. Лицо полно глазами…Чтоб вы стояли в них, сады стоят.
– именно так, неадекватно, стихотворение напечатано в сборнике, подготовленном Андреевой и Ровнером4 (в двухтомнике, в т. 1, на с. 182—183, естественно, воспроизведен авторский вид текста, в двух вариантах, но без искусственного разбиения на строки). Помимо обессмысливания заголовка, обессмысливается и весь текст. Построенный на нарочитых повторах, деформирующих последующие участки текста, как бы «наматывающихся» на пустой центр графического листа, текст оказывается «скрывающим» как свою неавангардную суть (внешняя форма сугубо авангардна, внутренняя – отрицает авангардный дискурс разрушения, говоря о целостности и полноте), так и суть авангардную (тот, кто решится прочесть сонет, переворачивая по ходу дела книгу или лист, скорее всего, остранится от формального решения, будучи заворожен самим квазишаманским строем стихотворения).
Понятное дело, «Пустой сонет», в некотором смысле, крайний случай. Но подобное «сокрытие метода» в целом характерно для поэтики Аронзона:Вторая, третия печаль…Благоуханный дождь с громамипрошел, по древнему звуча, —деревья сделались садами!Какою флейтою зачаттвой голос, дева молодая?Внутри тебя, моя Даная,как весело горит свеча!Люблю тебя, мою жену,Лауру, Хлою, Маргариту,вмещенных в женщину одну.Поедем, женщина, в Тавриду:хоть я люблю Зеленогорск,но ты к лицу пейзажу гор.(т. 1, с. 164)Частное, приватное будто бы, высказывание встраивает личную ситуацию в контекст культурной памяти и одновременно иронизируется. Но это не последовательные операции, как у Бродского, концептуалистов или метареалистов (у каждого из них, конечно, по-своему), а некая одновременность несводимых друг к другу актов. В результате нет аннигиляции смыслов, или метафизического сиротства, или построения смысловой гипершарады, а есть разомкнутое тело художественных смыслов, открытое со-пониманию и со-переживанию.Эта открытость пониманию и сокрытость метода (при, на самом-то деле, весьма эзотерическом смысле многих текстов и наличии многоуровневой структуры текста, которую необходимо рассматривать «под микроскопом») создает впечатление от Аронзона как о поэте «внерационально доступном». Подобное представление и создает тот самый миф об Аронзоне, о котором я говорил выше как о не пересекающемся с «собственно» Аронзоном. В своей деградации данный миф рождает субкультурную рецепцию аронзоновского творчества. Кажущаяся «неинтеллектуальность» (бессмысленно и спорить с подобным пониманием Аронзона, одного из самых интертекстуально насыщенных поэтов эпохи, автора, создавшего вполне оригинальную концепцию бытия), «праздничность», «легкость» поэта позволяет некоторым его текстам бытовать в старой хиппейской среде в качестве знака противопоставления профессиональной литературной структуре. Это существование мифа об Аронзоне, уж и вовсе отдельное от поэта, конечно же, отдельный феномен. Но в некотором смысле он спровоцирован именно той поразительной формой самопредставления, что занимал поэт. Подчеркнутая аллюзивность и интертекстуальность Бродского естественным образом провоцирует на интерпретацию всех и вся, поскольку здесь отсутствует сопротивление материала; текст Бродского «готов», чтобы его интерпретировали с философских, историко-культурных, политических и т. д. позиций. Текст Аронзона «сопротивляется» подобному вскрытию (его не надо вскрывать, он и так, вроде бы, открыт), и поэтому прочтение скрытых смыслов аронзоновской поэзии требует не только знания его наследия, любви к его текстам, – но и понимания того неподцензурного контекста, в котором формировалось противостояние риторического и антириторического.
1 Под этим номером в двухтомнике опубликовано стихотворение «Когда наступает утро, тогда наступает утро…»2 Т. 1, с. 499.3 См . на эту тему подробнее нашу статью: Хлебников наивный и не-наивный // Арион. 2001. № 4. С. 100—105.4 С. 140.
О ТОМ, КАК «РУКОПИСИ НЕ ГОРЯТ»,ИЛИ ЗАМЕТКИ О ПУБЛИКАЦИИ ПРОИЗВЕДЕНИЙ ЛЕОНИДА АРОНЗОНАВиталий Аронзон / Балтимор, США1
Стихи Леонида Аронзона при его жизни не печатали. Это не означает, что он не пытался печататься. Пытался, но ни одна редакция так и не взяла ни одного его стихотворения. Справедливости ради надо сказать, что все-таки одно стихотворение было напечатано в газете «Комсомолец Узбекистана», но это было сделано по протекции и стихотворение было откровенно соцреалистическое (что, однако, не помешало ему быть хорошим). Несколько стихотворений для детей были напечатаны в альманахе «Дружба».Через много лет после гибели ЛА (по официальной версии, покончил самоубийством в 1970 году) в Израиле и России вышли две небольшие книжки его стихов, благодаря усилиям подруги жены поэта Ирены Орловой-Ясногородской и Владимира Эрля – поэта, писателя, литературоведа, некоторое время дружившего с ЛА2 . Книги имели маленький тираж и практически не были замечены читателями, хотя критики откликнулись на выход книг хорошими отзывами. Прошло еще несколько лет, и в 1998 году Аркадий Ровнер и Виктория Андреева выпустили в свет книгу «Смерть бабочки», содержавшую большую подборку стихов ЛА с параллельным переводом их на английский язык. Переводы были выполнены английским поэтом-переводчиком Ричардом Маккейном, занимавшимся творчеством ЛА еще с середины 1970-х. «Смерть бабочки» быстро разошлась, а имя Аронзона все чаще стало упоминаться в статьях литературоведов и критиков. Однако задача авторитетной публикации наследия ЛА и компетентного разбора его архива (об этом – ниже) решена не была.При жизни жены поэта Риты Пуришинской (умерла в 1983 году) все заботы о публикации произведений ЛА лежали на ней. Но ее попытки оказались тщетными. Незадолго до своей смерти она, предполагая эмигрировать, решила переправить рукописи ЛА за границу. В этом ей помогла Ирена Орлова-Ясногородская, которая договорилась с атташе по культуре одного из посольств переправить архив дипломатической почтой. О легальном перевозе нечего было и думать.Подготовкой архива для отправки вместе с Ритой занимался Владимир Эрль, который с ее разрешения сделал копии всех текстов. Таким образом, наследие Аронзона должно было остаться в России в ожидании того времени, когда его можно будет опубликовать.Дальше рукописи оказались в Париже, за которыми во Францию прилетела сестра Ирены и доставила их в Израиль. Когда Ирена жила в Израиле, архив находился у нее. Она, как я упомянул выше, сумела издать «Избранное» ЛА в небольшом издательстве Израиля Малера «Малер».В 1992 году моя семья эмигрировала в США, и Ирена, которая к этому времени также оказалась в Америке, передала мне архив.Что представлял собой архив? Груда коричневых папок, в которых в беспорядке лежали машинописи, рукописи, перепечатки, рисунки, фотографии, письма. Здесь же была верстка книги, изданной в Израиле.Просмотр архива показал, что без помощи специалиста мне не справиться с обработкой архива. Передать архив в случайные руки я не считал возможным. Еще будучи в России, я встречался с Вл. Эрлем и Феликсом Якубсоном, которые обсуждали со мной перспективу дальнейших публикаций, но в то время все упиралось в финансирование. Ни у них, ни у меня денег не было.Мое глубокое убеждение, что произведения ЛА достойны того, чтобы достичь широкого читателя, подкреплялось статьями в русской периодике, посвященными его творчеству. Неожиданным было сообщение от Ф. Якубсона о выходе в свет книги «Смерть бабочки». Мне ничего не было известно о подготовке этой книги и о том, что стихи ЛА перевел на английский язык Ричард Маккейн. Издатели в основном воспользовались подборками стихов, которые первоначально хранились у нашей мамы, Анны Ефимовны Аронзон. Перед отъездом в эмиграцию несколько копий этой подборки я переплел в твердую красную обложку с надписью «Леонид Аронзон» и подарил один экземпляр Ф. Якубсону. Однако мне были ясны недостатки дилетантской подборки: стихи не были сверены с рукописями ЛА, были неточно датированы и содержали большое количество ошибок. Подборка составлялась по случайному принципу для внутрисемейного пользования. Кроме того, у Ф. Якубсона оставалось большое количество поздних перепечаток, выполненных по просьбе Риты и страдавших теми же огрехами. Необходимость другого, научного и достоверного издания была очевидна. При всем при том «Смерть бабочки» сделала свое дело – об Аронзоне стали говорить все громче и громче. Мой собственный архив с копиями и вырезками журнальных и газетных статей о ЛА, а также публикаций в Интернете стремительно рос. В нем появились и мои статьи о ЛА, и составленные мною подборки стихов, однако общей проблемы это не решало.Случайно прочитав статью о ЛА в журнале «Вестник», меня нашел Александр Бабушкин, инженер-акустик, влюбленный в стихи ЛА и выпустивший в составе «Антологии современной российской поэзии» два аудиодиска с чтением стихов ЛА Викторией Андреевой, издателем «Смерти бабочки», и поэтом Дмитрием Авалиани. Обоих, к несчастью, уже нет в живых. На дисках также звучат несколько стихотворений в авторском исполнении ЛА – записи сохранились в архиве Ф. Якубсона. У нас завязалась интенсивная переписка, и я решил передать Бабушкину для обработки магнитофонные записи стихов ЛА в авторском исполнении. Так среди магнитофонных записей была, в частности, обнаружена аудиозапись вечера памяти ЛА в 1975 году в Ленинграде. Машинописная копия выступлений на этом вечере была ранее опубликована в литературном приложении к самиздатовскому журналу «Часы», которое мне подарил Вл. Эрль.По воле Провидения однажды жена принесла домой газету «Континент», в которой была опубликована статья о московской международной конференции по проблемам современного поэтического языка. На конференции был прочитан доклад Ильи Кукуя «О „Пустых сонетах“ Леонида Аронзона и Анри Волохонского». Меня заинтересовал этот доклад, и я решил, что надо найти докладчика и попросить прислать мне текст.После ряда телефонных звонков по Америке, России и Германии автор нашелся. Он оказался научным сотрудником кафедры славистики одного из немецких университетов. Илья прислал мне статью, а я в свою очередь переслал ему копию автографа стихотворения ЛА. В завязавшейся переписке выяснилось, что наши интересы совпадают: я рассказал Илье об архиве ЛА, поделился трудностями с его обработкой и получил в ответ предложение переслать ему копию архива с целью последующего издания книги (о долгосрочном приезде Ильи Кукуя в Америку, как и о передаче материалов в европейский архив, речь тогда не шла).Мы с женой Мери сделали за три месяца электронную копию всего архива и переслали Илье. Он в свою очередь связался с Владимиром Эрлем и Петром Казарновским – автором дипломной работы о творчестве ЛА, с которым Илья вместе учился в Педагогическом институте в Петербурге. Любопытно, что свою дипломную работу Петр писал под руководством того же В. Н. Альфонсова, который был руководителем ЛА, когда тот писал свой диплом о Н. Заболоцком в 1963 году.Владимир Эрль любезно согласился предоставить для ознакомления имеющиеся у него материалы. Сотрудничество оказалось тем более важным, что архив Эрля содержал большое количество текстов, которых не было в моей части архива. Вероятно, при скитаниях архива с континента на континет и из рук в руки часть материалов была утеряна.Несколько лет тремя составителями велась обработка архива и подготовка книги, которая, наконец, увидела свет. Конечно, я счастлив, что мой долг перед Леонидом выполнен и его наследие дошло до читателя в виде двухтомного научного издания, напечатанного петербургским Издательством Ивана Лимбаха. Сам архив передан мной в дар славящемуся своей коллекцией самиздата Историческому архиву при Бременском университете (Forschungsstelle Osteuropa). Ждут своего часа детские стихи, записные книжки, многочисленные рисунки и наброски ЛА, не вошедшие в настоящее собрание. Но я с надеждой смотрю в будущее в уверенности, что поэзии Аронзона уготована долгая жизнь.
1 Виталий Львович Аронзон (род. 1935) – старший брат поэта, кандидат технических наук. С 1992 года проживает в США. До 2005 года – хранитель архива Л. Аронзона. – Примеч. ред.2 Аронзон Л. Избранное / note 2. Иерусалим: «Малер», 1985; Аронзон Л. Стихотворения / Сост. и подг. текста Вл. Эрля. Л.: Ленинградский комитет литераторов, 1990. Иерусалимский сборник являлся переизданием самиздатской подборки, составленной Е. Шварц и выпущенной в 1979 году литературным приложением к журналу «Часы». Эта же подборка была переиздана вновь в 1994 году: Аронзон Л. Избранное. note 3 / Сост. и послесл. Е. Шварц. СПб.; Франкфурт‑на‑Майне: Ассоциация современной литературы «Камера хранения», MCMXCIV. «ЭТОТ ПОЭТ НЕПРЕМЕННО ВОЙДЕТ В ИСТОРИЮ…»Выступление Виктора Кривулина на вечере памяти Леонида Аронзона 18 октября 1975 годаПубликация Ильи Кукуя / Мюнхен
Выступление одного из виднейших представителей ленинградской неподцензурной культуры поэта Виктора Кривулина (1944—2001) на организованном театральным режиссером и поэтом Николаем Беляком в ленинградском Политехническом институте вечере в известной степени наметило будущие пути освоения поэтики Аронзона. Все выступления на этом вечере (за исключением вступительного слова Олега Охапкина) были записаны на магнитофон, и расшифрованная Вл. Эрлем по просьбе вдовы Аронзона Риты Пуришинской для «домашнего» пользования запись была без согласования с авторами выступлений опубликована в выпускавшемся Кривулиным и Татьяной Горичевой самиздатском журнале «37» (№ 12. Л ., 1977, осень). Выправленная стенограмма была в 1985 году перепечатана в литературном приложении к самиздатскому журналу «Часы», целиком посвященному Аронзону1 . В обеих публикациях текст Кривулина был напечатан в авторизованной Кривулиным и существенно отличавшейся от устного выступления версии. Отдельные расхождения были приведены в примечаниях к публикации в ПЛА (с. 395—397). Изменения, предпринятые Кривулиным, представляются существенными в контексте самоописания неофициальной литературной сцены Ленинграда 1970—1980-х годов. В первую очередь отметим развертывание антитезы Бродский—Аронзон, впоследствии закрепленной Кривулиным в его эссе «Леонид Аронзон – соперник Иосифа Бродского»2 , а также указание в письменном тексте на «обэриутский» фон поэтики Аронзона.Ниже – с незначительной стилистической правкой – впервые полностью публикуется текст устного выступления Кривулина, вновь расшифрованный по сохранившейся магнитофонной записи3 . Все существенные расхождения с письменным текстом приводятся в сносках с указанием страницы публикации в ПЛА .И. К.
Отношения с Леней Аронзоном у меня складывались очень сложно, и по-настоящему я понял, что это за поэт, в общем-то, только год назад, когда взял у Риты пачку стихов, и для меня открылось то, о чем я догадывался и что я подозревал, но чего – не знал. Мне кажется, что мы не совсем здесь даже понимаем значение того, что сделал Леня Аронзон для поэзии.Для многих этот человек был другом и поэтом-в-жизни, т. е. необычайно артистичный, необычайно острый человек. Он давал такой миф о себе4 , в котором поэзия как бы была центром, но центром скрытым.Впервые я услышал стихи Аронзона на вечере «герметистов» в 1962 году в Кафе поэтов на Полтавской. Собственно, тогда это именовалось все «поэзией герметизма». Что это такое значит по-настоящему – герметизм поэзии Аронзона – я понял значительно позже5 . Я понял, что там существует – во всех стихах, которые я видел – как бы несколько слоев6 . Володя, например – Владимир Ибрагимович!7 – избрал один слой, один из наиболее внешних слоев. Я не претендую на то, что тот слой, который уловил я, является центром поэтики Аронзона, но мне кажется, что за всем этим, за внешним смеховым эффектом, эффектом, очень близко соприкасающимся с образом жизни, стояло нечто другое8 . И для себя, внутренне, я определил движение поэзии Аронзона, движение каждого стихотворения как движение слова к молчанию, к растворению.Собственно, что произошло? Видимо, среди нас был человек, который очень остро ощущал жизнь, поскольку он очень остро ощущал смерть, хрупкость в существовании человека, даже не физического, а душевного и духовного – вот, собственно говоря, какой-то нерв поэзии9 . Мы иногда настолько приближаемся к миру, к тому, что мы видим, что мы как бы становимся тем, что мы видим. Вот эти состояния, состояния тождества, состояния такой высокой любви, которая практически не дает уже различия между любимым и любящим, – эти состояния для меня открылись в том, что я считаю лучшим в поэзии Аронзона. И в этом смысле мне кажется, что то, что писал Аронзон, гораздо продуктивнее, гораздо ближе развитию будущей поэзии, нежели, допустим, то, что делал Бродский10 . Вот две позиции, совершенно явных: Бродский, который говорит все – мощно, талантливо… И Аронзон, который за этим всем, за движением, когда можно сказать все, имеет еще и движение к молчанию11 . То есть каждая вещь, которая становится объектом поэзии – а их очень немного, кстати, я заметил… т. е. сужается и мир поэзии, сужается и мир объектов, которые становятся объектами стиха12 . Вот – бабочка, стрекоза, поле, речка и т. д. … т. е. поэзия Аронзона, которая стремится к пределу молчания, т. е. мы как бы разрываем – слово становится оболочкой, оболочкой чего-то, о чем можно подозревать только в момент любви13 . И в этом смысле мне кажется, что как компонент развития поэзии Аронзон вносит нечто новое действительно, новое принципиально, потому что в русской поэзии этого еще не было14 .Я помню один разговор с Леней, который для меня самого открыл какую-то сторону поэзии…15 Аронзон говорил о том, что есть два подхода: подход мастерский, мастеровитый, когда мы описываем – и подход совершенно иной, когда мы отвлекаемся, отрываемся от того, что мы описываем, забываем об этом, и в этом мы как бы находим нечто большее. Речь шла о стихотворении Тютчева «Последний катаклизм», которое как раз вот таким образом трактовал Леня16 . И он сравнивал как раз метод Заболоцкого и почему-то – Тютчев как противоположность. Вот эти два полюса, они существуют все время в поэзии. То есть то начало, которое шло от Заболоцкого, – «распредмечивание» мира через большую осязаемость всего, что перед нами есть – через вот эти кальсоны… т. е. практически человек, вещь утрачивает свою вещественность в такого рода стихах за счет ее маскимального усиления. Это один путь – то, что принимает Владимир Ибрагимович…17А второй путь – это путь редукции, путь усечения, путь отсечения от мира всего мира…18 Вот недаром очень часто в его стихах звучат слова «вокруг меня»: «Вокруг меня сидела дева…», «Вокруг лежащая природа…» и т. д. – то есть ощущение себя растворяющимся центром. И в этом, по-моему, еще и религиозный смысл поэзии Аронзона, о котором мы совершенно молчим, как бы прокатываемся мимо него. Смысл очень глубокий – и на меня, по крайней мере, это произвело огромное впечатление как какой-то факт перехода от эстетического созерцания мира к уже религиозному восприятию всего, что нам дает мир19 .Мне хочется еще вот о чем сказать. Существуют два способа отталкивания от вещей, два способа выявления себя человеком. И вот то, что избирает Аронзон, то, что он избрал, это наиболее сложный путь – это путь тотального отрицания. Предмет, идея, вещь, человек, любовь – все практически подвергалось в системе этой поэтики уничтожению, аннигиляции, какая-то аннигилирующая сила в этом есть…20 Может быть, это и есть подлинное существо поэзии, подлинное ее назначение – то есть выявление духовного21 во всем том, что мы видим. Вот о чем я, собственно, и хотел сказать.Я прочту два стихотворения, они, мне кажется, иллюстрируют то, о чем я говорил, в общем-то, совершенно прямо… Ну, а кроме того, я могу сказать, что у меня сейчас есть наброски к книге о поэтике Аронзона. Я не знаю, когда я это напишу, но мне бы хотелось это сделать22 . Ну, вот пожалуйста… <Читает стихотворения «Есть между всем молчание. Одно…» и «Сонет к душе и трупу Н. Заболоцкого» >.«Корнями душ разваливая труп» (последняя строчка сонета) – вот отношение, которое мне представляется главным в том, что сделал Аронзон – и, собственно, именно поэтому это подлинная поэзия23 .Мне трудно говорить о «бронзовом» или «не-бронзовом» здесь значении24 , о «связках»… Но мне кажется, что это одно из наиболее продуктивных направлений вообще в том, что делается в поэзии в мире. Этот поэт непременно войдет в историю – поэт большой25 .
1 Вечер памяти Леонида Аронзона. К пятилетию со дня смерти. 18 октября 1975 года / Под ред. Р. Пуришинской и Вл. Эрля // Памяти Леонида Аронзона: 1939—1970—1985 / Сост. А. Степанов и Вл. Эрль. Л., 1985, октябрь. С. 223—239, 393—398. (Далее в тексте как ПЛА . – И. К. ).2 Кривулин В. Леонид Аронзон – соперник Иосифа Бродского // Кривулин В. Охота на Мамонта. СПб., 1998. С. 152—158.3 Исторический архив Forschungsstelle Osteuropa при Бременском университете (Германия), фонд. 180.4 «…он был окружен своего рода мифом…» (227).5 «Впервые я услышал стихи Аронзона в 1962 или 63 году в Кафе поэтов на Полтавской. Собственно, почему тогда, в то время, всплыло слово „герметизм“ в применении к поэзии Аронзона, я и сейчас не совсем понимаю: на мой взгляд, в стихах Лёни тогда „скрытого“ было мало. Но без слова „герметизм“ мне трудно обойтись сейчас, когда я думаю о зрелых (после 1965 года) Лёниных стихах» (227). См. комм. Вл. Эрля: «Позже, в выступлении на вечере памяти Л<еонида> А<ронзона>. 1982 г . В. Б. Кривулин заявил о якобы существовавшей группе „поэтов-герметистов“ (Л. А. и А. Альтшулер). Тем не менее, по свидетельству А. Альтшулера, ни он, ни Л. А. „герметистами“ себя никогда не считали» (ПЛА , с. 395).6 «В них постоянно взаимодействуют несколько смысловых слоев – тексты закрыты, но неисчерпаемы» (228).7 Вл. Эрль.8 «Я не утверждаю, что мне открылся „последний“, наиболее глубинный слой поэтического смысла стихов Аронзона, но для меня очевидно: за обэриутски-смеховым, за внешним эффектом, который очень близко соприкасался с внешним образом жизни поэта (водяные пистолеты, там, постоянные нарочитые парадоксы, игровые шутовские разговоры и т. д.) – за всем этим стояло нечто другое» (228). О дуэлях на водяных пистолетах упоминал в своем выступлении на вечере Вл. Эрль (ПЛА , с. 225). С творчеством обэриутов, кроме поэзии Н. Заболоцкого (весьма условно могущей считаться обэриутской) и отдельных текстов Д. Хармса и А. Введенского, Аронзон знаком не был.9 «Видимо, среди нас был человек, который остро ощущал жизнь, поскольку он слишком остро ощущал смерть, хрупкость в существовании человека, и не только „физического“ человека, но „душевного“, „сокровенного сердца человека“. Собственно, его стихи то живы, то нет – это какой-то нерв поэзии, который дает о себе знать, только если его коснешься…» (228).10 «Для меня очевидна параллель, своего рода незримое состязание, что ли: Леонид Аронзон и Иосиф Бродский. Были две позиции, откровенно противоположных, враждебных даже, хотя для нас, современников, эта полярность размыта…» (228).11 «Есть Бродский, который избирает предмет для поэтической медитации и говорит об этом предмете всё, что знает, – всё : говорит мощно, талантливо и т. д. И чаще всего в его стихах остается сказанное о предмете, а не сам предмет. Сам предмет только сказан , его уже нет. И есть Аронзон, который говорит за всем тем, что могло быть сказано, что должно, казалось бы, непременно быть сказано. Но он говорит не то, что должно говорить. Он стремится говорить только то, о чем говорит сам предмет, но умалчивает язык. При таком подходе поэт не волен избрать тот или иной предмет для стихов, но сам избираем предметом; поэт не прибегает к языку, но сам становится языком» (228—229).12 «И тогда мир, окружающий поэта и населяющий его стихи, „истончается“: вещи умаляются, сжимаются, становятся неуловимыми, важны не они сами, а их предел» (229).13 «Вот – бабочка, стрекоза, поле, речка, холм и т. д. …но эти „предметы“ поэзии Аронзона высвечиваются в ней только потому, что каждый из них стремится к пределу – уничтожению, небытию, молчанию-уже, молчанию-сейчас, молчанию-здесь-где-оно-невозможно. Воспринимая стихи Аронзона, мы как бы разрываем слово, оно оказывается оболочкой, „кожурой“ – оболочкой, скрывающей то, о чем можно подозревать в момент любви» (229).14 «И в „состязании“ двух поэтов, Бродского и Аронзона, мне кажется, будущее за последней, ибо она нерепродуцируема, неповторима» (229).15 «Я помню один разговор с Лёней, открывший для меня до тех пор закрытую сторону поэзии» (229).16 «Аронзон говорил о том, что есть два подхода: подход мастерский, мастеровитый, когда мы более или менее совершенно и красиво описываем нечто, как это делает, например, Пушкин в „На холмах Грузии…“ – и подход совершенно иной: когда мы схватываем всё… весь мир сразу, забывая в этот миг и о литературе, и о себе, и о мире. Таков, говорил Лёня, „Последний катаклизм“ Тютчева. И тут же добавил: лучше я буду писать совершенные, мастерские стихи, для „Последнего катаклизма“ ни у кого из нас сил не хватит» (229).17 «Но сейчас, перечитывая Лёнины стихи, я с удивлением вижу, как постепенно всё отчетливее обнаруживается в них „тютчевское“ начало. В ранних стихах есть любовь к Заболоцкому, есть чисто обэриутское движение к „распредмечиванию“ мира за счет того, что каждая вещь в стихе до отвращения приближена к глазам читателя, стоит перед нами как данность, как предметы и люди в стихотворении „Где кончаются заводы…“, где каждая деталь отвратительна, как „кальсоны не по сезону“, и забавна. При таком взгляде вещь утрачивала свою вещественность, человек – свою человечность. Это взгляд ближе, допустим, Владимиру Ибрагимовичу… канонически обэриутский взгляд» (229).18 «Но поздние стихи Аронзона построены на противоположном – на любовании предметом и человеком. Это путь, где „развоплощение“ мира происходит за счет редукции, за счет снятия всего лишнего, „характерного“, явного» (229).19 «Это связано с тем, что поэт ощущает себя растворяющимся центром мира, и здесь, по-моему, открывается еще один смысл, еще один пласт поэзии Лёни – религиозный, о котором мы молчим обычно, воспринимая лишь пластическую красоту стихов, забывая, что перед нами… так мне кажется, – феномен перехода от эстетического созерцания мира к религиозному восприятию всего, что нам дает мир» (229—230).20 «Предмет, идея, вещь, человек, любовь – всё, что может быть названо в прозе, в стихах Аронзона – всё это подвергалось уничтожению, аннигиляции, действовала какая-то сила, аннигилирующая прозаическое содержание жизни» (230).21 «Выявление духовного (зрительно предельного для всех видимых вещей)<…>» (230).22 Книга о поэтике Аронзона осталась ненаписанной.23 «„Корнями душ разваливая труп“ (последняя строчка сонета) – вот состояние, которое есть поэзия вообще… и… поэзия Аронзона» (230).24 «Имеется в виду вступительное слово О. Охапкина, где творчество Л. Аронзона рассматривалось как начало „бронзового“ века русской поэзии, который является продолжением „серебряного“ века» (ПЛА , с. 394).25 «Но и „связи“ и „переходы“ у поэзии есть и тогда, когда она еще не превратилась в историю поэзии. Эти „связки“ или „традиции“, как их называют, – просто захватывающий душу „из залы в залу переход“. Такие переходы часто реальнее самих залов. Так реальны стихи Аронзона» (230).
ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ О ЛЕОНИДЕ АРОНЗОНЕ1Владимир Эрль
С Аронзоном я познакомился в начале 1965 года. Потом с ним долго дружил и был все время при нем, хотя в строгом смысле слова учеником его не был. Мы влияли друг на друга и даже строчки друг у друга крали. Аронзон радостно крал и радостно об этом объявлял. У меня же это получалось невольно.Мы с Аронзоном сходились на том, что сама стихотворная строка, сам стихотворный слог проявляет смысл того, что сказано. Может быть, даже больше того, что хочется сказать. Для Бродского было важно сказать что . Конечно, довести это до виртуозной формы, но все-таки – что . Для нас же было главное как сказать. В этом смысле подход у Бродского, условно говоря, европейский и упертый, а для Аронзона и меня ближе было восточное мировоззрение – точнее, дальневосточное (Индия, Япония, Китай). В восточной поэтике есть термин «чхая», который означает недосказанность…Аронзон рассказывал мне, что именно он познакомил Бродского с «ахматовскими сиротами». То есть Бродский пришел на то место, которое занимал в этом кругу Аронзон. Иосиф (или его друзья?) очень скоро начал вытеснять Леонида из этого круга. Какое-то время он еще пытался писать в том стиле, который был принят в этом «клубе», но уже году в 62-м Аронзон стал «ахматовцам» неинтересен. А в 63—64-м, полностью освободившись от их влияния, он пришел к совершенно другой просодии. Я считаю, что первым стихотворением именно Аронзона как поэта был текст «Послание в лечебницу». Это как бы соревнование с Бродским. В ту пору пользовалось известностью стихотворение Рубцова: «Я буду скакать по холмам задремавшей отчизны…». У Бродского тоже был текст «Холмы» («Ты поскачешь во мраке…»). Кто написал первым, я не знаю2 . Аронзон в размере тех же «холмов» написал стихотворение, которое стало манифестацией совершенно другой поэтики.Он общался со всем нашим кругом note 4. Но как только мы объявили о создании собственной школы под названием Хеленуктизм, у нас с Аронзоном началась литературная война. Аронзон дразнился, посвящал нам едкие эпиграммы. Мы отвечали тем же. Несмотря на это Леонид был фантастически смешливый человек. Очень наивный – его можно было до бесконечности разыгрывать. Можно было подбить на любую авантюру.Тем не менее Аронзон был для нас большим авторитетом. Когда я с ним познакомился, разница в годах казалась чудовищной: мне – 18, ему – 26. Он очень любил брать на себя менторский тон. Это, конечно, выводило меня из себя, и дело частенько доходило почти до драк. Мы сражались на водяных пистолетах. Однажды, зайдя к Аронзону, мы так отделали его квартиру и самого хозяина, что его можно было буквально выжимать.В то время, когда мы с ним общались (до ссоры в 67 году), работал он в вечерних школах. Преподавал русский и литературу. Школа для него была каторгой, хотя ученики его очень любили. Причем ему даже повезло, что он попал в вечернюю (по «пятому пункту» в обычную не взяли), так как общался он с людьми уже достаточно зрелыми, с которыми было о чем поговорить.Потом писал сценарии для научно-популярных фильмов. Неплохо зарабатывал, на студии его ценили. По нашим меркам его можно было назвать весьма состоятельным.Тем не менее его самоубийство не было для нас совсем уж неожиданным. О суициде он говорил всегда, с первого момента нашего знакомства. Помню, еще в 65 году он мне сказал: «Володя, ведь понятно, что нам впереди ничего не светит. Пока все это делается (имея в виду советскую систему), нам все равно не удастся ни напечататься, ни жить по-человечески. Давай напишем коллективное письмо: пускай нас расстреляют к чертовой матери. Все равно мы будем внутренними врагами до конца своих дней». Некоторое время мы носились с этой идеей, но разговорами все и кончилось. Хотя вполне могли бы и написать3 .Версию о том, что Аронзон стреляться не хотел и это был несчастный случай, я считаю сомнительной. Ведь он застрелился фактически на глазах у Алика Альтшулера. Последние трое суток они были вдвоем в горах под Ташкентом. И Алик все время следил за Л., чтобы тот с собой что-нибудь не сделал. А Аронзон его постоянно разыгрывал – хватал ружье со стены и выскакивал наружу. Алик – за ним – отнимать. В какой-то степени это была игра. Возможно, Аронзону просто доставляло удовольствие так садистски играть с Аликом. Но однажды Алик не уследил и раздался выстрел. А когда пришел, у друга был уже полный живот дроби.Причины суицида, на мой взгляд, были в большой степени метафизическими. Было в этом поступке что-то кафкианское – Аронзон всю жизнь бредил Кафкой.Рита очень горевала…Участвовала в организации вечеров памяти. Много сделала для того, чтобы машинописи Л. А. ходили по рукам. При жизни Аронзона было опубликовано только одно стихотворение, написанное специально для печати, – про строительный кран. И то в газете «Комсомолец Узбекистана». Плюс четыре стишка, написанных для детей. Получались они часто вымученными. (У меня то же самое: если пытаюсь писать по заказу, для заработка, получается настолько безобразно, что любой советский поэт напишет гораздо лучше.)Году в 73-м я начал предметно заниматься его архивом, по сути, заново для себя Аронзона открыл – многие его поздние тексты я только тогда узнал…Уже в предперестроечное время, в 1985 году вышла в Иерусалиме его первая книжка. Рита умерла летом 1983 года – у нее был врожденный порок сердца. 1 Интервью записано Максимом Гликиным на диктофон летом 2001 года (примеч. ред .).2 Стихотворение Н. Рубцова написано в 1963 году (опубл.: Октябрь. 1964. № 8), Бродского – в 1962-м (опубл.: Воздушные пути. Нью-Йорк, 1965. № 4) (примеч. ред. ).3 Ср. запись в дневнике Риты Пуришинской (13 октября 1966): «Утром и вечером Л. в школе. <…> Говорил, что они с Эрлем напишут письмо, где будут просить, чтобы их расстреляли» (примеч. Вл. Эрля ).
ОБ АРОНЗОНЕ(в связи с выходом двухтомника)Олег Юрьев / Франкфурт-на-Майне
Вырастание АронзонаВыходом лимбаховского двухтомника завершается тридцатипятилетний процесс «подземной», «незримой» канонизации Леонида Аронзона.Это я понял сразу, как услышал об этом – и почему-то страшно разволновался. Разумеется, само по себе это обстоятельство Аронзона никак не «санкционирует» – у Издательства Ивана Лимбаха (и ни у кого другого) пока что (и слава Богу) нет никакого «ресурса санкционирования», «права возведения в классики» и т. п. Но это издание как бы обозначает границу, как бы раздергивает завесу и впускает свет, разом освещающий и весь пройденный (после гибели) путь, и весь аронзоновский «райский» ландшафт.Почему, собственно, меня так интересует история вырастания Аронзона (а он действительно вырастает, как дерево – и будет дальше расти, но теперь уже в свету, у всех на виду)?Кажется, ни с какой стороны я не нуждаюсь во внешних подтверждениях для своей личной любви и для своей личной картины мира – даже если бы я был единственным или одним из очень немногих, считающих Леонида Аронзона великим поэтом (как оно в свое время и было), меня бы это ничуть не встревожило – в «советской вечной ночи» я вполне научился обходиться своим собственным мнением. Настолько, что меня даже не смущает, если оно вдруг совпадает с мнением многих.Так почему же?Я думал, думал, ворочался, не мог уснуть, а потом вдруг понял: да потому что это меня трогает . И заснул счастливый.Меня трогает это вырастание Аронзона , эта его не только неуничтожимость – а наперекор всему: наперекор самым неблагоприятным историческим и прочим обстоятельствам – его, я бы сказал, расширяющееся бессмертие , которое, кстати, ни в коем случае не является «торжеством справедливости». Справедливость – понятие чересчур относительное. Кто чего заслуживает – пусть каждый решает для себя сам. Поскольку в мире справедливости вообще мало (по общему мнению), то с чего бы она должна торжествовать в литературе? Нет, я просто чувствовал в последние годы, как невидимого Аронзона становится все больше – его самого, его ландшафта, его света. И вот порог перейден: Аронзон стал видим .Вырастание Аронзона – это феномен увеличения количества жизни, расширения обитаемого мира. Оно пойдет дальше.И наблюдать за этим – радость.
Вырастание с АронзономПредисловие («Вместо предисловия» Петра Казарновского и Ильи Кукуя) – очень достойное по сжатости и равновесности тона. Фактология – как для кого, а для меня безумно интересная. Оказалось, например, что Аронзон вырос там, где я жил с 12 лет – на 2-й Советской. Его дом был № 27, это дальше к пл. Александра Невского, наш – № 21. То есть почтовый адрес у нас был, конечно, по Невскому, № 134, но ближний выход был на 2-ю Советскую. Там все дворы проходные.А потом они с женой поселились в «доме Достоевского» на углу Владимирского и ул. Марии Ульяновой. До моих 12 лет, до переезда на Староневский, мы жили на Колокольной, в т. н. «красивом доме» № 11, а в школу ходил я № 216 («энгельгардтовскую»), через несколько домов по Марии Ульяновой. На лестнице «дома Достоевского» – на подоконниках – играл в орлянку и трясучку, курил первые сигареты, выпивал из газировочного стакана первые кавказские портвейны и молдавские вермуты.…То есть сразу же вдруг выяснилось, что все свое детство я провел «поблизости от Аронзона». Это, конечно, никому, кроме меня, не интересно, меня зато почему-то взволновало.
Об Аронзоне и БродскомВ предисловии затронута и базовая мифологическая коллизия ленинградской поэзии: Бродский – Аронзон. И не только в биографическом разрезе (дружба – ссора). Краткое сравнение поэтик весьма проницательно и очень остроумно и уместно демонстрируется (в примечании) кратким сопоставлением двух «холмов» – у Бродского с холмов спускаются («В тот вечер они спускались по разным склонам холма…», «Холмы»), у Аронзона на холм поднимаются («Каждый легок и мал, кто взошел на вершину холма…», «Утро»).Кстати, об «основополагающей» этой коллизии сам Леонид Аронзон (по рассказу Дм. Авалиани, сохраненному Германом Лукомниковым в его блоге http://lukomnikov—1.livejournal.com ) говорил следующее: «Он <т. е. Бродский, конечно> пишет членом. Если ему отрезать член, он перестанет писать. А если мне – я не перестану».Сказано хорошо и хорошо, что сказанное сохранено, но – по некотором размышлении я пришел к выводу, что сказано все же в сердцах и неправильно.Мне кажется, оппозиция «„с холма“ (Бродский) – „на холм“ (Аронзон)» гораздо вернее. Ты забрался на вершину холма и куда дальше? – только на небо. Ты спустился с холма и идешь себе, пока не надоело.Но, может быть, мне просто не хочется дальше размышлять об этом противопоставлении. Что оно преследовало Аронзона, так это понятно. И по общей литературной ситуации 60-х гг., и по личным биографическим обстоятельствам Аронзона – дружба с Бродским, ссора… …А каково было выступить в знаменитом фельетоне в качестве «распространителя стихов Бродского»? Кто, интересно, подставил его в таком оскорбительном качестве? Как это вообще получилось?Несомненно, все эти коллизии в будущем еще будут оживленно обсуждаться, но свою точку зрения выскажу уже сейчас: в конце 1950 – начале 1960-х годов, когда Бродский и Аронзон познакомились и подружились, они – с точки зрениямоей личной мифологии , являлись одним и тем же человеком (сами того, разумеется, не зная) – своего рода зачаточным платоновским шаром. А потом это существо – но не совершенное существо, а как бы зародыш совершенного существа – распалось на две половины и они двумя корабликами поскользили в совершенно разные стороны, не только не ища друг друга, но, я бы сказал, совершенно наоборот. Мне кажется, непредвзятый взгляд на стихи и того, и другого этого времени отчасти объясняет этот мой мифологический образ.
Об аронзоновском РаеВ письмах Аронзона – соответствующие места открылись сразу же, практически на расхлоп! – несколько раз употребляется выражение «сиамские близнецы». По отношению к нескольким (разным) людям, включая знаменитого Швейгольца, «убившего свою любовницу из чистой показухи» (письмо на зону). В смысле: мы с тобой (или таким-то) как разделенные сиамские близнецы. Очевидно, во внутреннем языке Аронзона «сиамскими близнецами» обозначалось то примерно, что я назвал выше «зачаточным платоновским шаром». Само же представление о том, что он был с кем-то одно существо и теперь отделен, оказалось у него очень отчетливо присутствующим. Я не претендую лучше Аронзона знать, с кем он был сиамским близнецом и сколько их вообще было – мое наблюдение касалось того, что меня единственно касается, т. е. стихов. Так что я при нем пока и остаюсь.Вообще поражает степень (само)отчетливости этой «райской птицы». Цитата на развороте перед титулом (это не форзац, а просто вторая и третья страницы):«Материалом моей литературы будет изображение рая… Тот быт, которым мы живем, искусственен, истинный быт наш – рай…».
Уже только ради этого – ради этой удивительной отчетливости, ради прямого взгляда на осознанное понимание автором собственной «литературы», стоило заглянуть в эту книгу. Совсем не лишнее напоминание о том, что большие поэты никогда не бывают дураками. Не бывали, не бывают и не будут бывать.Ну, и конечно, очень хорошо сделали составители, выставив эту цитату (я ее прежде не знал) на самое видное место.Она в каком-то смысле решающая.Не когда Р. M. Пуришинская (Рита, его вдова) говорит, что он был «жителем Рая», не когда Елена Шварц это говорит, не когда я это говорю – не когда мы все это говорим, а когда он говорит это сам – и со всей возможной отчетливостью .Об Аронзоне и «второй культуре»По аппарату нашего издания (по цитатам и ссылкам в статьях и комментариях) можно сделать вывод, что «неофициальная» или, как это еще очень неудачно тогда называлось, «вторая» культура, по крайней мере в сегменте (достаточно большом), идеологом и руководителем которого старался быть (и, конечно, был) Виктор Кривулин, выдвигала Аронзона в качестве противовеса Бродскому. Вывод совершенно правильный: так оно в очень значительной степени и происходило. Или хотело происходить.В качестве примера можно рассмотреть доклад Виктора Кривулина на аронзоновской конференции 1975 года (текст доклада Виктора Кривулина см. на с. 57—59. – Ред .).Помимо тонких и очень верных мыслей о поэтике Аронзона (и в некоторых случаях даже как бы поверх этих мыслей, одновременно с ними), содержатся и очень простые, относящиеся к «социологии литературного процесса» утверждения. В том числе, когда Кривулин говорит об Аронзоне, сидящем в центре и т. д., имеется в виду одна очень простая вещь: при жизни Аронзон был центром своего рода небольшой «секты» (не в прямом смысле, ни в коем случае! но иногда было очень похоже на своего рода хлыстовский корабль с Ритой – «богородицей» и Аронзоном – верховным жрецом), вход в его круг был достаточно ограничен (по многим причинам и многими способами). Для людей извне это все выглядело закрыто, театрализовано и часто не очень серьезно. Поэтому Кривулин говорит о «красоте» и «артистичности» Аронзона, «не имеющих прямого отношения к поэзии». После смерти Аронзон сделался предметом поклонения нескольких очень узких кружков (в основном двух – собственного посмертного и круга с 1967 года отвергнутого, но преданно любящего Владимира Эрля). Чтобы сделать Аронзона «противовесом» не только Бродскому, но и обоим флангам официальной ленинградской поэзии – т. е. Кушнеру и Сосноре, нужно было для начала «обобществить» Аронзона, как минимум, отнять его у Эрля и сделать его «одну из самых перспективных в мировой поэзии» (смешное место!) поэтик как бы патронажной доктриной всей ленинградской (неофициальной) поэзии. Это Кривулин прекрасно понимал. Но сделать этого он как раз и не мог (хотя на момент доклада явно собирался). И по субъективным причинам (просто сравните его собственную поэтику с описываемой и скажите, к кому она ближе – к Аронзону или к Бродскому), и по причинам объективным – «кружковое бытование» культа Аронзона и социально-культурная самоидентификация большинства участников неофициальной культуры этому препятствовали.
И снова об аронзоновском РаеНесколько дней я размышлял над строчкой Аронзона «Мгновенные шары скакалок» (из раннего стихотворения «Полдень»). Иногда мне казалось, что строчка гениальная по пластике и демонстрирует то богатство возможностей, от которого Аронзон постепенно отказывался, «всходя на холм». А иногда, что в строчке есть «небольшая погрешность», некоторый – переводя на язык людей шестидесятых годов – изобразительный «дерибас», и это-де намекает, что вещность все равно была не совсем «его вещь». Сейчас, после консультаций с лицами, более прикосновенными к скакалке, чем когда-либо я прикосновен был, склоняюсь все же к мнению, что со зрительностью там все в порядке: одиночные скакальщицы скакнут (создадут тем самым мгновенный шар), остановятся, а потом снова скакнут. Удвоенных, вертящих для третьей, касаться это, само собой разумеется, не может.Но тут-то и обращает на себя внимание, что в «Раю Аронзона» – на вершине холма, которой он достиг в 1968—1969—1970-м годах, люди – со скакалками или без – практически отсутствуют. Не считать же людьми богиню-Риту, демона-Михнова, зайчика-Альтшулера или себя-Аронзона, ослепленное красотой мира дыхание.Совершенно прекрасно сказал об этом кишиневский поэт Олег Панфил (в своем блоге http://silversh.livejournal.com): «Аронзон (особенно поздний) – это рай чуть ниже живота, рай ланей и оленей, животного, телесного, инстинктивного. Прозрачное золото этого рая обугливает краешек жизни, которым удалось соприкоснуться с ним – мимо пожизненных таможен и полосы отчуждения. На этом обугленном краешке безмыслие граничит с безумием, любовь – с западней».И хотя я сейчас уже не думаю (согласившись, в том числе, с доводами авторов предисловия и цитируемого ими Анри Волохонского), что Аронзон действительно совершил сознательное самоубийство, но выносить соприкосновение с этим безмысленным (но, конечно, не бессмысленным), бессловесным (но не немым) раем и каждый раз возвращаться оттуда со звуком и смыслом было, наверняка, мучительно трудно.
вернутьсяИзд. 3-е, расширенное и пересмотренное