Алексей Пензин1 В Германии текст вышел в 2005 году в рамках большого исследовательского проекта Postcommunist condition, вовлекшего в свою орбиту немало выдающихся теоретиков и художников. На большой конференции в ностальгически обветшавшем культурном центре Das Moskau в июне 2004 года, ставшей кульминацией проекта, выступали «звезды» современной политической философии вроде С. Жижека и Ш. Муфф, а также многие известные интеллектуалы из России и Восточной Европы.2 Или «медиумов», как с некоторым спиритическим уклоном переводит текст немецкого издания А. Фоменко. Дихотомия денег/дискурса также была центральной в недавних рассуждениях Гройса о положении современного искусства (см.: Капитал, искусство, справедливость // Художественный журнал. 2005. № 60).3 Собственно, здесь софист предстает «идеологом» в смысле марксистской критики ХХ века.4 Своеобразная интерпретация современных вариаций на тему кантовской проблематики возвышенного, переосмысленного как «нерепрезентируемое», «несимволизируемое».5 Это мышление тотальности Гройс сравнивает с отношениями доктрины и ересей в христианстве: доктрина есть сумма противоречивых ересей, и предосудительным оказывается лишь отказ от того, чтобы мыслить их все вместе, коснея в одной из них.6 Учитывая влияние и популярность философских медиа-звезд в наши дни, подкрепленную денежными механизмами «рынка идей», возникает соблазн не без иронии согласиться с этой оценкой.7 Здесь – разумеется, вне всяких навязываемых либеральной критикой параллелей между «тоталитарными режимами» – можно вспомнить рассуждения М. Хайдеггера времен «Введения в метафизику» о том, что национал-социализм был воплощением греческого логоса, а немецкий язык был его истинным медиумом.8 Так, оруэлловский образ Большого Брата, возникший как сатира на СССР, в настоящий момент весьма популярен в связи с общей антитеррористической паранойей контроля во всем мире.9 См .: Zizek S. Did Somebody Say Totalitarianism? Five Interventions in (Mis)use of a Notion. London: Verso, 2002. Р. 12.10 Ibid., p. 4. Жижек, в свою очередь, ссылается на французского философа Алена Бадью, который во введении к своей известной книге об апостоле Павле с сарказмом пишет: «…только Ленину и Мао удалось вызвать настоящий страх , понуждавший капитализм безостановочно прославлять либеральные ценности всеобщего эквивалента или демократические добродетели свободы торговли» (Бадью А. Апостол Павел. Обоснование универсализма. СПб., 1999. С. 9).11 В локальном варианте этот глобальный политический оператор работает в формуле «плохая, несправедливая, коррумпированная стабильность» vs. «беспорядок», «путч», «новый передел собственности» и т. д.12 См . мою статью «Другой Маркс, или Наше воображаемое поколение и его политический язык» // Ein anderer Marx oder Unsere imaginare Generation und ihre politische Sprache // Kultura. 2006. № 10.13 Недавним примером медийной инструментализации критики может стать рекламный ролик, который появился на одном из развлекательных каналов. Закадровый голос с пафосом произносит: «Телевидение сделало людей спокойными и счастливыми зомби!» При этом возникает картинка: у экрана сидят одичавшие люди, привязанные к телевизору какими-то проводами; все это подано в развлекательно-карикатурном ключе.14 См . в связи с этим важный текст А. Бадью: Тайная катастрофа. Конец государственной истины // S/Л’2002. Альманах Российско-французского центра социологии и философии Института социологии РАН. М., 2002.15 См .: Das Paradox. Eine Herausforderung des abendlandischen Denkens / Ed. Geyer P., Hagenbuchle R. Tubingen, 1992.16 См .: Virno P. A Grammar of the Multitude: For an Analysis of Contemporary Forms of Life. – NY: Semiotextnote 8, 2004. См . также нашу статью «Новые социальные субъекты: версия Паоло Вирно» (Прогнозис. 2006. № 3).
Когда книгу выпускает народный художник России, лауреат Государственных премий, действительный член Российской Академии художеств, не один десяток лет проработавший в одном из самых знаменитых театров СССР, товстоноговском БДТ, – что от нее можно ожидать? Разумеется, что он напишет о своем длинном, богатом на события творческом пути, о своих успехах и следовавших за ними наградах, о замечательных, искренне любимых всей страною людях театра, с кем ему посчастливилось работать бок о бок долгие годы: Георгии Товстоногове, Юрии Толубееве, Олеге Борисове, Владиславе Стржельчике, Ефиме Копеляне…Но такой книги Эдуард Кочергин не написал. Более того, он не написал вообще никакой книги. Потому что лежащая передо мной книга не написана , а рассказана . Редкий случай: подзаголовок на титуле «Ангеловой куклы» полностью определяет ее жанр, стиль и характер. Здесь слову «рассказ» возвращается первоначальный, исконный смысл. Рассказ для Кочергина – это не «малый прозаический (изредка стихотв.) жанр, соотносимый с повестью, как более развернутой формой эпич. повествования» (КЛЭ, т. 6, стб. 190), а прежде всего история, которая рассказывается . Причем рассказывается не носителем какой-то социальной функции, государственной должности или профессионального умения («милиционером», «директором», «художником» и т. п.) – но именно человеком. То, что рассказчик не просто какой-нибудь человек, а человек «рисовальный», для этой книги почти несущественно. В привычном нам книжном подзаголовке, имеющем слово «рассказ», ключевым словом, как правило, является указание не на специфику жанра и даже не на личность рассказчика, а на его атрибут. Так, скажем, в сочетании «рассказы капитана дальнего плавания» самым важным является то, что о чем-то повествует именно капитан. И уж только потом обращаешь внимание на то, что он куда-то далеко плавает и кому-то о чем-то рассказывает.Письменный текст не обязательно предполагает читателя: писать можно и лишь для самого себя, для своего собственного удовольствия. Устный же рассказ невозможен без слушателя. Более того, слушатель для рассказа – для того, каким он будет: как он будет развиваться, как рассказываться, в какую выливаться форму – важнее даже, чем тот, кто его рассказывает. Умелый, опытный рассказчик отличается от заурядного трепача не количеством и занимательностью имеющихся у него в запасе историй, а тем, что незаметно и тонко подстраивается под слушателя, угадывает его ожидания, степень его заинтересованности, чувствует, когда и чем нужно завершить рассказ. Рассказ всегда – дело личное, интимное. Куда более личное и интимное, чем самый откровенный дневник, доверенный бумаге.Было бы ошибкой думать, что устный рассказ можно просто взять и в масштабе 1:1 перенести на бумагу. Всякий, кто хоть раз расшифровывал интервью даже самых искусных мастеров «разговорного жанра», неизбежно бывал поражен, как при перекодировке из звуков в буквы яркая, образная, отточенная речь тускнеет и вянет, превращаясь во что-то очень примитивное и дисгармоничное. Человеческое ухо без напряжения «снимает» неизбежные атрибуты живой, неприрученной речи – прерывистость, неправильность, сбои, паузы и повторы, лексический «мусор»: более того, именно они и придают ей обаяние. Человеческий глаз за это цепляется, воспринимая как свидетельство косноязычия, неумения построить элементарную фразу. Умение записывать устное повествование, не лишая его примет разговорной речи, с одной стороны, и не впадая в «литературщину» – с другой, дается далеко не всем писателям. Даже самые искусные речетворцы нередко бывают этого дара лишены (что, конечно, ни в коей мере не свидетельствует об их профессиональной несостоятельности). Среди тех, кто обладал им в полной мере, можно в первую очередь назвать Зощенко, Бабеля и Гайдара. А вот знаменитый «сказовый» стиль автора «Левши» с его «мелкоскопами», «тугаментами», «твердиземными морями» и «аболонами полведерскими» выглядит, по большому счету, лишь жалкой имитацией виртуозного народного косноязычия. Поэтому никак не могу согласиться с теми, кто сравнивает Кочергина с Лесковым: это явления разных литературных рядов.Но о чем же рассказывает нам автор «Ангеловой куклы»?«Вы, может быть, помните сороковые послевоенные годы. Помните барахолки в городах и городишках, лавину „обрубков“, „тачек“, „костылей“ и прочего искалеченного войной люда в шалманах и на улицах. Помните, конечно, голодные 1946, 1947 и 1949-й годы и разного вида нищих, малых и старых, кочующих по стране. <…> В то победоносное, маршевое время этих людишек никто не замечал и не думал о них, разве что Господь Бог и легавые власти, что и понятно: они, грешные, всегда были виноваты. Но невзирая на это человечки жили своей непридуманной жизнью, по-своему кормились, ругались, любились, развлекались…» (с. 41, 85). Первые три части книги – это рассказы о тех годах и тех людях. Отца Кочергина репрессировали незадолго до его рождения, вскоре за ним отправилась и мать (ее выпустят спустя десять лет, уже после войны), поэтому детство будущего художника прошло в детских приемниках НКВД да в дорогах между ними. «Я бежал из Сибири в свой Питер в 1945-м, – рассказывает он, – бежал медленно, потому что меня в дороге все время забирали – в детприемники сдавался обычно к осени, когда начинало холодать и наступало время ученья» (с. 36), – в родной же город Кочергин вернулся лишь в начале 50-х. И во время своих странствий, и в послевоенном Ленинграде, на Васильевском острове и Петроградке, ему было суждено встречать удивительных людей. Их тела и души искалечили война и НКВД, их судьбы были сломаны, но полноте их жизни, их гордости и чувству собственного достоинства могли бы позавидовать те, кто был вознесен и обласкан, приближен и награжден. Посудомойка Машка Коровья Нога, кастелян Томан Карлович Японамать, щипач Мечта Прокурора, «приставленный к жизни грех человеческий» Гоша Ноги Колесом, юродивый Ваня-жид, речные «дешевки» Лидка Петроградская и Шурка Вечная Каурка, малолетние «промокашки» Аришка Порченая и Пашка Ничейная, уркаганы, калеки, проститутки – они не оставили следов ни на страницах романов или мемуаров, ни на могильных плитах, ни даже в запыленных папках Большого Дома. Но Кочергин дарует им вторую жизнь. Память человеческая оказывается долговечнее печатных страниц и могильных плит: ведь одни желтеют и рассыпаются в прах, а вторые – зарастают мхом или становятся поребриками для тротуаров. И совершенно неважно, в какой пропорции в его рассказах смешаны правда и вымысел, ведь нередко вымысел оказывается точнее и правдивее самого достоверного документа.Четвертая часть книги Кочергина – это уже истории из его артистического прошлого. Но не про знаменитых актеров и режиссеров повествует он, а про разных чудаков и оригиналов, которых приходилось ему встречать, работая в разных ленинградских театрах: Драмы и комедии на Литейном, Комиссаржевке, БДТ. «В великой Совдепии, при всей ее специальной строгости к „бывшим людям“, всяким там дворянским капиталистам и просто „антикам“, находились места, куда эти „последние“ прятались, прикинувшись каким-нибудь мелким спецом, а если шли по ремесленной части, то даже могли вполне нормально существовать <…>. Одним из таких мест был театр. Почти каждый театр в Ленинграде держал на разных, порой неожиданных должностях кого-нибудь из „этих“» (с. 248). Каждому из таких «антиков» – и не только имеющих отношение к театру – посвящен отдельный рассказ. Не мемуары, но и не беллетристика – они страшно далеки от бесчисленных книг околотеатральных деятелей, составленных по большей части из небрежно набросанных на бумагу баек и сплетен. Кочергин скуп на эмоции, чужд «задушевности» и «человечинки», а также любого стилистического украшательства. Его интонации всегда точны, он не позволяет себе ни грана фальши, ни малейших истерических нот, даже когда рассказывает о людских трагедиях. Собственно, только о трагедиях он и рассказывает: люди успешные, состоявшиеся ему неинтересны – ведь о них могут рассказать и другие, о них можно узнать из справочников и словарей. Кочергину же интересны люди, про которых читатель его книги никогда не слышал и не услышал бы – если бы рассказчик не превращал их жизнь в легенду.Наконец, пятую часть можно бы назвать «путевыми очерками» хождений по русскому Северу, если б с предыдущими не объединял ее тот же интерес к необычным людям, которые попадались на пути автору. Герои Кочергина – слепые певчие Платон и Платонида, которых покалечили и лишили глаз пьяные красноармейцы; вечно нетрезвый паромщик Водяной, сливающийся со своим паромом в единое целое; ведунья Агафоклея и ее муж по прозвищу Рыжий черт; травница Нюхалка, у которой рассказчик вылечил хроническую болезнь легких; деревенский живописец, бобыль Продувной… Это та «Русь уходящая», которая исчезла на глазах одного поколения, почти не оставив след ни в записях фольклористов, ни в памяти их односельчан – потому что и старого села почти не осталось. В рассказах Кочергина о его деревенских встречах напрочь отсутствует «фольклоризм», интерес ко всему «старинному» и «народному». Подобно настоящему художнику, он гораздо больше «видит», чем «слышит», описывает точнее, чем пересказывает чужую речь. Последняя часть – не рассказы даже, а зарисовки. Зарисовки словами того, что мы уже никогда не сможем увидеть. Зато, благодаря наблюдательному и благодарному свидетелю, можем воссоздать в своем воображении.Думаю, немного найдется людей, которые заслужили право быть упомянутыми в трех различных специальных энциклопедиях. Если раньше Эдуард Кочергин (фигурально выражаясь) присутствовал и в Театральной, и в Художественной энциклопедиях, то теперь, после выхода «Ангеловой куклы», он занял свое законное место и в будущей Литературной. Причем войдя туда не с «черного хода», не как автор мемуаров или статей на различные профессиональные темы – а как полноправный член пестрого сообщества беллетристов. Хотя его рассказы рисовального человека – это не «беллетристика», и даже не «литература».Литература – это все остальное…
Алексей Балакин
Книга известной художницы Татьяны Мавриной (1900—1996) «Цвет ликующий» вышла в серии «Близкое прошлое», сопровождаемая серийным же подзаголовком – «Библиотека мемуаров». Однако перед нами не мемуары, а дневники: с разной степенью регулярности Маврина вела их с 1930 года почти до конца своих дней. Кроме того, в книге собраны некоторые тексты, которыми Маврина сопровождала альбомы своих работ – например, «Городецкая живопись» (М., 1970), «Загорск» (Л., 1968), а также отдельные ее статьи – например, об иллюстрациях к детским сказкам.Татьяна Маврина училась во ВХУТЕМАСе с 1922 по 1929 год и свою alma mater называла не иначе, как «удивительный вуз». Учителями своими она в разные годы считала разных художников. Чаще всего в этой связи упоминается Р. Фальк, хотя, на первый взгляд, между живописцем Фальком и преимущественно графиком Мавриной не обнаруживается ничего общего. Видимо, общность была прежде всего в отношении к искусству как к самоценному и высшему проявлению человеческой индивидуальности, а также в понимании роли цвета.В свое время Маврина (тогда еще по отцу Лебедева или Лебедева-Маврина; позже она окончательно выберет фамилию матери) выставлялась вместе с художниками, названными «Группа 13». Идеологом «13» считался замечательный рисовальщик В. Милашевский, высоко ценивший художественный темперамент Мавриной. У «Группы 13» было всего две выставки – первая и третья (третья фактически была второй, поскольку запланированная вторая не состоялась). Из соратников по «Группе 13» Маврина дружила с Даниилом Дараном, которого очень ценила, и Антониной Софроновой, чей портрет с дочерью воспроизведен в книге. В дневниках Даран упоминается многократно, Софронова – редко, но после выставки 1931 года «13» как группа более не существовали.Если читать дневники Мавриной подряд, то доминантой любого дня является работа: «работала „Тройку “», «делала „Василису “», «работала „Царя Салтана “». А кроме того – увиденная, нередко неожиданная, красота: то небо какое-то особенное, то окно в комнате художница забелила и теперь все выглядит иначе; то много раз виденная церковь загорелась красным в солнечных лучах; то кошка смешно передвигается на трех ногах и тащит за собой котенка; то в 1942 году красивую вазу купили по цене килограмма картошки.Взгляд художницы откровенно жаден: ни настроение в семье, ни голод, ни скверная погода – ничто не может помешать ей отметить каждый день чем-то увиденным как будто заново. Как если бы каждый день всходило другое солнце, плыли неповторимые облака, летали невиданные бабочки и птицы. И в самом деле: вы видели когда-нибудь зеленого дятла? Оранжевое облако в черную полоску? А Маврина видела.События мира внеприродного в дневниках отражены минимально: 22 июня 1941 года обозначено подчеркнутым словом война ; о голоде, холоде и прочих бытовых трудностях автор, разумеется, пишет, но сравнительно лаконично. Пожалуй, акцентов здесь всего два: голод такой, что приходится есть кошачье мясо; а муж Мавриной, известный график Н. В. Кузьмин (среди старшего поколения читателей мы едва ли найдем тех, кто не видел его иллюстрации к «Евгению Онегину»), исхудал настолько, что стал похож на старика (в это время ему всего 52 года!), и от голода у него изменился характер.Поддерживая силы супом из селедочных головок, к тому же вынутых из помойного ведра, куда их выбросил кто-то более сытый, в мае 1942 года Маврина едет в Загорск и страдает от невозможности «унести это все с собой». Она зарабатывает на жизнь рисованием плакатов, а угнетает ее невозможность нарисовать увиденные «чудные пейзажи, лица, картины». В 1942 году она еще пишет маслом.После октября 1943 года в дневниках возникает перерыв: за 1944 год сделана всего одна запись, затем дневник возобновляется лишь в мае 1959 года. (Составители пишут, что в бумагах Мавриной дневников за этот период они не обнаружили.)С этого момента и почти до конца дневники фиксируют достаточно сложившийся образ жизни Мавриной и Кузьмина. Каждый выходной – поездки за город «на Льве», то есть на машине приятеля семьи Льва Дмитриева. По преимуществу, Маврина ездит в старые русские города, замечательные церквами, кремлями, сохранностью старой русской архитектуры, базарами, живописностью провинциального быта.Любая дорога вдаль – искушение: «вот бы по ней проехать!» (меж тем Мавриной пошел седьмой десяток, а Кузьмину – восьмой!). Поистине, Татьяна Алексеевна вообще не чувствовала своего возраста – то она едет на поезде в Вологду, то на автобусе в долину Сходни, в Кострому, опять в Загорск в поисках деревянной церкви XVII века, которую она еще не видела.Во время войны она начала рисовать старую Москву – из опасения, что разбомбят ее любимые «сорок сороков». Рисовала она на улице тайком от прохожих, в маленьких блокнотиках; дома перерисовывала увиденное в цвете. Память у нее развилась, как она пишет, почти фотографическая.В 1960-е годы в Москве было много художественных выставок. Советские люди впервые получили возможность увидеть не только, например, Пикассо, но и своих полузапрещенных соотечествеников – таких, как художники «Бубнового валета» или «Голубой розы». Ведь большинство родившихся в 1920-е – начале 1930-х не только не видели картин Кузнецова или Ларионова, но и не подозревали об их существовании. Поэтому особенно интересно читать о впечатлениях Мавриной, судившей о Ларионове, Гончаровой, Лентулове и других «изнутри» и непредвзято, нередко достаточно жестко. У нее были свои пристрастия, и тот факт, что NN прежде вообще не выставлялся, не делало его творчество «выше подозрений».Я подозреваю, что многие авторские оценки публикаторы просто изъяли. В пользу такого предположения свидетельствует признание одного из публикаторов – А. Ю. Чудецкой на с. 6, где упомянуто, что нрав у Мавриной был далеко не кроткий и потому «не каждая ее колкость нашла отражение в этом издании». Вообще говоря, в издании, рассчитанном на массового читателя, подобные изъятия допустимы. Но, во-первых, в таких случаях полагается на них указывать с помощью отточий в угловых скобках, а во-вторых, публикаторы должны уведомить читателя о принципах, по которым сокращения или изъятия произведены.Указание на то, что и оставшихся колкостей «достаточно», выглядит на редкость неуместно. К тому же на с. 5 читаем нечто совсем невнятное: «обаяние слога Мавриной – один из критериев, определивших необходимые для публикации сокращения дневниковых записей. Другими критериями были информативность и связь с творчеством». Как обаяние слога может быть критерием для сокращения чего-либо, этим слогом написанного, я понимать отказываюсь. Что касается информативности и связи с творчеством – так ведь как раз о том, о чем одни читатели знают, другие и не подозревают.Так, в одной из записей 1938 года Маврина жалуется на высокомерие Кузьмина, на нее спьяну накричавшего. Дело не в самом факте ссоры, а в том, что именно было для Мавриной особенно оскорбительным. Кузьмин унизил ее словами «кто вы такая, вхутемасовка…». Если не знать, кем к 1938 году был сам Кузьмин, то контекст ссоры вовсе не понятен. Суть же в том, что в свои тридцать восемь Маврина была еще не определившейся художницей, даже не избравшей окончательно «свою» технику, но именно своим «родством» с ВХУТЕМАСом она вполне обоснованно гордилась. Кузьмин же был признанным мэтром – его прославили иллюстрации к «Евгению Онегину», над которыми он работал пять лет (издание 1933 года); как график он был увенчан золотой медалью Международной выставки в Париже в 1937 году.Одна из последних записей 1940-х: «Придумала цель – рисовать церкви. Влюбилась в них, как в человека. Мечтаю, может быть, когда-нибудь суммировать все свои впечатления и сказать свое слово» (с. 74). Как мы знаем, это у Мавриной получилось, и получилось блистательно.Последняя запись перед многолетним перерывом (летом 1944 года): «Вернулось счастье».С годами записи в дневнике делаются все более обстоятельными: если 1930—1940-е годы уместились на 50 страницах, то следующие два десятилетия занимают 150 страниц, и даже последнее двадцатилетие, когда Мавриной пошел уже восьмой, а потом и девятый десяток – это еще 30 страниц.Дневники Мавриной имеют несколько главных составляющих. Это непременные записи о поездках; почти столь же обязательные впечатления о погоде – будь то Москва или Загорск – расцвели липы, небо было особенного цвета, собирали васильки и т. п.; впечатления о посещении выставок и музеев; размышления о прочитанных книгах и прослушанной музыке. И разумеется, оценки того, как двигается или, напротив того, не идет та или иная работа.Вот написала контур желтым по черному – как будто хорошо. На другой день – то же, но зеленым: сомнительно. Еще пробы. И еще. Цвет, свет, форма. Воздушность или телесность? «Цвет ликующий» – это Маврина о Пикассо.Удивительные строки о Фальке, которого она считала своим наставником. «Можно сказать: „сегодня фальковская погода“. Пейзаж фальковский? Можно. Значит, он научил видеть. Значит, он вечен, пока земля стоит на месте и погода воспринимается глазами» (с.131). Это Маврина записывает свои впечатления о знаменитой выставке Фалька в октябре 1966 года. Собственно, «знаменитой» она была для моего поколения – Маврина и без этой выставки знала, что Фальк, как она пишет там же, «это живопись с большой буквы». Нам же предстояло до этой живописи дорасти.В отличие от впечатлений о выставках, пейзажах и книгах, записи Мавриной о людях лаконичны и ограничены по большей частью фактами: звонил, приходил, принес, отдала картинки. Но как только во внешности человека Маврина замечает что-то интересное в чисто художественном аспекте – будь то цвет платья или посадка головы – это попадает в дневник. Подлинно живет и дышит для Мавриной лишь то, что она нарисовала: «Красота инея пропадает ненаписанная – не то настроение» (с. 156).В послевоенные годы Маврина, что называется, «успешный» художник: ее постоянным заказчиком становится Детгиз («Детская литература»), где она иллюстрирует все сказки Пушкина, а также много разных других изданий. Массовый читатель и знает Маврину преимущественно как автора «котов», «Лисы Патрикеевны» и прочих персонажей русских сказок, выходивших многотысячными тиражами. Менее известны пейзажи Мавриной, например ее альбом «Загорск». Многие альбомы с зарисовками архитектуры и быта старых русских городов так и остались неизданными.Еще с 1930-х Маврина и Кузьмин собирали русские иконы; сама Татьяна Алексеевна собирала еще и городецкие донца. В книге мы найдем две статьи Мавриной, отразившие эти ее увлечения: одна из них служила введением в ее альбом «Городецкая живопись»; другая, впервые опубликованная по-русски, некогда предваряла альбом «Ранние русские иконы», изданный в 1978 году в Лейпциге. В дневниках увлеченность именно городецкой живописью отразилась сравнительно скупо, о коллекционировании икон тоже говорится кратко. Обе статьи демонстрируют незаурядный литературный дар автора.В 1990-е годы Маврина написала много натюрмортов с цветами. Я видела эти работы на выставке в Музее частных коллекций: светоносные букеты цветов, взятых крупным планом. Они поражают тем, что излучают не просто радость жизни, а радость могучую, энергичную. А ведь автору перевалило за девяносто! В 1987 ушел Николай Васильевич, спутник всей жизни; умерла сестра Катя… Давно нет соратников по ВХУТЕМАСу. Маврина читает Пастернака и слушает Моцарта; тогда же записывает: «Такого анилиново-розового неба я никогда не видала, ярче сирени, освещенной электричеством» (с. 237).В Рождество 1994 года записывает: «Гете, умирая, сказал: „Свети“».Татьяна Маврина светила…Замечательно, что мы можем теперь прочитать о том, как складывалась ее повседневная жизнь. Однако то, как осуществлено само издание, что называется, «оставляет желать».Прежде всего книга существенно выиграла бы, если бы ее сопровождал хотя бы минимальный справочный аппарат. По меньшей мере, следовало снабдить текст именным указателем. (Кстати, это сделано в другой книге той же серии – в записках С. Н. Дурылина «В своем углу».) Например, как прикажете читать строку «поцелуй на прощание при Даране» (c. 28)? Большинство читателей (а тираж по нынешним понятиям – немалый, 3000 экземпляров) не знает, кто имеется в виду: Даран был другом Мавриной, а не случайно оказавшимся рядом персонажем. С моей точки зрения, при таком тираже сегодня не грех еще и пояснить, что такое Academia, и почему для Кузьмина – такое несчастье «вместо 28 томов – 16»? Признаюсь, что даже я, собиравшая некогда издания Academia, могу лишь предполагать, что Кузьмин был художественным редактором соответствующих томов (при всей своей известности как блистательного книжного графика – о чем современный читатель тоже едва ли слыхал – не мог же он иллюстрировать такое количество книг! Или все же мог?).Редкие сноски в конце страницы расшифровывают лишь имена членов семьи Мавриной: отец, мать, брат, сестры. Но кто такой Иван-солдат и дети, в которых, по словам Мавриной, она столько сил вложила? Видимо, это дети Кузьмина от предыдущего брака, но публикаторы об этом умалчивают. Нелишне было бы еще и уточнить, что Кузьмин был старше Мавриной на десять лет: это не могло не сказаться во время голода, да и позже.Маврина пишет, что она сделала портрет Софроновых – матери и дочери вместе, но не указано, что именно этот портрет воспроизведен в книге.Узнав о смерти Милашевского, друга по группе «13» и как бы в оправдание того, что она не поедет на похороны, Маврина пишет: «Мы уже не можем себе позволить роскошь чувств». Чтобы понять эти строки, надо знать, кем в свое время был Милашевский для Тани Лебедевой, и напомнить, что именно он написал о ней: «Шампанское хорошо, когда вылетает пробка». Эти строки есть в предисловии А. Г. Шелудченко, но к концу книги читатель о них, конечно, уже не помнит. Как и о том, что в 1976 году Кузьмину уже было 86 лет.В предисловии Чудецкой находим невнятные строки: «Что касается жизни личной, то любовь, страсть играли огромную роль в судьбе художницы. Она была натурой темпераментной и никогда не подавляла свое женское естество. Часть интимных подробностей жизни Татьяны Алексеевны и ее мужа, Николая Васильевича Кузьмина, вполне имеет право на существование в нашем издании – без них образ автора получился бы приглаженным, а Маврина не терпела ханжества и „причесывания“ (с. 10).Я нашла в тексте дневников ровно одну строку, которую можно было бы отнести к «интимным подробностям» совместной жизни Мавриной и Кузьмина. Замечание о том, что любовь, страсть играли огромную роль в жизни художницы, содержит как бы скрытый намек на то, что нечто очень важное, касающееся упомянутого женского естества , публикаторы были вынуждены опустить. С моей точки зрения, это выглядит бестактно. Маврина умерла, не дожив четырех лет до своего столетия; наверное, много чего случалось на ее долгом жизненном пути. Возможно, чего-то она не доверяла даже дневнику; возможно и обратное – только дневнику она и доверилась. Если публикаторы решили представить Кузьмина единственным мужчиной в ее жизни, то к чему эти намеки? Если они располагают другими сведениями, но предпочитают оставить их при себе, процитированный выше абзац и вовсе ни к чему.Есть и совсем странные оговорки: Д. С. Лихачев и А. А. Реформатский перечислены среди историков и искусствоведов, с которыми Маврина состояла в переписке. Но Лихачев был исследователем русской литературы, а Реформатский – лингвистом.Напрасно публикаторы не попытались прокомментировать хотя бы некоторые из упоминаемых в дневниках имен. Например, сказано, что Маврина была дружна с публицистом Ефимом Дорошем и его женой. Но Дорош был не просто публицист: во-первых, он был «новомирским» автором; во-вторых, он написал «Деревенский дневник» – и не с него ли началась у нас так называемая «деревенская проза»?Серия «Близкое прошлое» задумана как просветительская, и это прекрасно. Но кто сказал, что просветительское издание не требует публикаторских усилий?
Ревекка Фрумкина
Александр Невский – самый странный из героев отечественного патриотического пантеона. Будучи великим князем Киевским и Владимирским, он был лояльным вассалом татарского хана, подавлял выступления соотечественников и доносил в Золотую Орду на собственного брата. Однако в учебники истории вошел двумя победами, одержанными им за недолгое время сидения в Новгороде в качестве приглашенного князя. И добро бы, сражения были очень крупные. Но про Невскую битву шведские хроники вообще не упоминают. Все рассказы об участии в ней шведского героя ярла Биргера – домысел российских авторов XIX века. А «Ледовое побоище» на самом деле было лишь одним из многочисленных столкновений между новгородцами и немцами. Не первым, не последним и по числу участников не самым значительным.На протяжении XVIII и XIX века история князя Александра обрастала все большим числом неизвестно откуда взявшихся подробностей, поскольку оказалась идеологически очень выигрышным сюжетом на фоне борьбы России сперва со Швецией, а потом и с Германией. Вершиной развития мифа стал впечатляющий фильм Сергея Эйзенштейна «Александр Невский».О том, что реальный князь Александр был малосимпатичной и второстепенной исторической фигурой, прекрасно знали западные историки, да и отечественные их коллеги об этом прекрасно догадывались. Но существовало идеологическое табу на критику официального мифа, который продолжает упорно воспроизводиться во всех учебниках и обзорах русской истории.Именно поэтому, увидев на книжных полках книгу Александра Нестеренко «Александр Невский. Кто победил в Ледовом побоище», я несказанно обрадовался. Наконец-то кто-то взялся за восстановление исторической правды!Увы, с первых же страниц книги меня ждало глубокое разочарование. Да, автор подвергает критике официальный миф. Но сам то и дело путается в своих аргументах, сам себе противоречит, подменяет анализ источников ссылками на собственный жизненный опыт. И, что обиднее всего, разоблачая официальный миф о немецко-католической агрессии против Руси, тут же пытается внушить нам новый – о немецких рыцарях как цивилизаторах и просветителях, которые отбивались от русской варварской агрессии.Собственно, второй миф имеет такое же происхождение, как и первый. Если миф об агрессии Запада придумали русские националисты, то миф о варварской угрозе с Востока придумали националисты немецкие, тоже написавшие кучу книг, посвященных Крестовым походам и войнам Тевтонского ордена. После Второй мировой войны эта литература среди немецких ученых не в ходу. И похоже, Нестеренко даже о ней не слыхал (в книге нет никаких следов знакомства с текстами, опубликованными на немецком языке). Но удивительным образом русский историк-западник до всего этого «своим умом дошел».Вся книга представляет собой хвалу доблестным немецким рыцарям и осуждение русских. «Если немцы приходили в эти края торговать, проповедовать христианство и просвещать, то русские грабить и получать дань» (с. 125).Движение шведов и немцев на Восток – не захватнические походы, а необходимая оборона. Защитники западной цивилизации просто вынуждены были начать военные операции, чтобы прекратить набеги «аборигенов» (как презрительно называет Нестеренко предков нынешних латышей и эстонцев). Эти «аборигены» и «туземцы» – воплощение всех зол и пороков. Они жарят людей живьем, убивают мирных священников, которые ни о чем не думают, кроме как о проповеди слова Божьего. Хуже них только русские, которые промышляют исключительно грабежом, убивают детей, жгут и разрушают все на своем пути, вероломно нарушают любые клятвы и договоры. Понятное дело, гуманной западной цивилизации приходилось защищаться!А если в процессе самозащиты некоторые народы пришлось капельку истребить, то в этом винить нужно только самих истребляемых. Если народ пруссов весь погиб, то это «результат его собственного выбора. Не желая жить иначе, чем разбоем, не способный к объединению и компромиссу, ведомый фанатичными жрецами и вождями, этот народ сам завел себя в исторический тупик» (с. 128). То же, видимо, относится и к ливам – народу, давшему имя Ливонии, который крещение принял, но все равно потом вымер. Сами виноваты в своем исчезновении и поморские славяне, ассимилированные немецкими колонистами. То же относится и к взятию Константинополя крестоносцами в 1204 году: «целиком и полностью виноваты сами греки» (с. 275).Зато эстонцы, финны и латыши должны быть благодарны крестоносцам. «Если посмотреть на ставшие ареной миссионерской деятельности католиков Финляндию, Латвию и Эстонию, то вряд ли кто осмелится утверждать, что культура и самобытность этих народов, их историческая судьба пострадали из-за того, что на их землях проповедовали слово Божие не православные, а католики» (с. 128). Именно так: проповедовали!Надо заметить, что эстонские и латвийские историки описывают деятельность немецких вооруженных «проповедников» не столь восторженно. Секрет выживания эстонцев и финнов не имеет ничего общего ни с католицизмом, ни с православием. Сохранились те народы, которым повезло дожить до XVI века и оказаться под шведами в решающий период XVI—XVII веков – во время Реформации. Они, в соответствии со шведским государственным толкованием церковной реформы – получили перевод Библии и богослужение на родном языке, и в силу этого сохранили собственную самобытность.Что касается грабежей, которыми отличились русские дружины в Ливонии и Финляндии, то это была обычная средневековая практика. Нестеренко, описывая эти походы, утверждает, что предпринимались они исключительно ради наживы: русские хотели поживиться за счет богатой Ливонии. Между тем Ливония XIII века, терзаемая непрерывными войнами, богатой быть не могла. А если бы и могла, то перестала бы ею быть после нескольких новгородских экспедиций. Тем более что настоящее богатство было в городах. А их русским дружинам так ни разу взять и не удалось.Между тем грабежи в Средние века были обязательной частью военных действий. Они были формой экономической войны, играя ту же роль, что бомбардировки городов и промышленных объектов в ХХ веке. Цель их состояла в подрыве хозяйственной базы неприятеля. Потому в разоренную землю ходили снова и снова, чтобы не дать ей оправиться. Сжигали посевы. Периодические походы к данникам должны были терроризировать зависимое население. А с другой стороны, бюджета, чтобы содержать дружину, у феодалов не было, право на грабеж неприятеля был вознаграждением за службу. Так что, опустошая чужие владения, феодальная дружина сочетала приятное с полезным.В качестве примера гуманности Запада – в противовес грабежам русских – Нестеренко приводит эпизод с захватом Новгорода шведами в разгар Смуты. Вообще-то события, происходившие в начале XVII века, не совсем корректно приводить как пример для повествования, ведущего речь о XIII столетии. Однако военные грабежи были нормой и для той эпохи – и лишь поведение шведской армии было удивительным исключением, которое потрясло не только новгородцев, но и немцев во время Тридцатилетней войны. Причина проста: в отличие от наемных армий и феодальных ополчений, на которые опирались и московские цари, и немецкие князья, Швеция при Густаве II Адольфе уже имела регулярную армию, ставшую позднее прообразом вооруженных сил и в России, и в Пруссии.В отличие от русских летописей, к которым, естественно, нет никакого доверия, тексты немецких хроник воспринимаются автором как окончательная истина – кроме тех эпизодов, которые противоречат его собственным воззрениям. Так, он некритически повторяет сообщения ливонских хронистов про огромные размеры новгородских и псковских ополчений – двенадцать, шестнадцать и даже двадцать тысяч человек. Когда же новгородская летопись пишет про большое шведское войско, высадившееся на Неве, он решительно с этим спорит, доказывая, что столь многочисленной силы там быть не могло.В отношении Невской битвы Нестеренко совершенно прав. Во-первых, сбор и отправка крупной армии не могло не оставить следов в шведских источниках, которые довольно подробно описывают не только победы, но и поражения. А во-вторых, средневековые армии вообще были не слишком многочисленными. При низкой производительности труда в сельском хозяйстве в условиях «тотальной мобилизации» оторвать от сохи можно было максимум 2—3 % мужского населения.Начиная с XIX века историки критикуют преувеличения хронистов. Правда, исследования ХХ века показали, что зачастую преувеличенной оказалась и сама критика. Изучение архивных документов и археологические изыскания показали, что цифры, приводимые в хрониках, не столько преувеличены, сколько округлены. Например, бухгалтерские документы Генриха V позволяют установить не только численность каждого отряда, сражавшегося в его армии под Азенкуром, но даже переписать участников сражения поименно! Однако любые источники куда более точны, когда речь идет о численности своих. Число войск противника во все времена преувеличивали. Да и как их можно было посчитать, не переходя линии фронта?Вот почему данные немцев о массовости новгородских отрядов, по меньшей мере, не более достоверны, чем сообщения новгородцев о числе высадившихся на Неве шведов.При всем доверии к немецким источникам, Нестеренко отказывается им верить, как только в них появляется хоть что-то свидетельствующее в пользу русских. Поразительное место в его книге – о взятии Изборска. И русские, и немецкие источники в один голос говорят, что город был взят штурмом. Однако Нестеренко продолжает настаивать: не могло такого быть. Должны были открыть ворота и встретить немцев как освободителей.Аргумент очень простой: каменную крепость такого уровня нельзя взять с ходу. Как будто мы не знаем десятков примеров обратного. Гарнизон могли застать врасплох; ворота не были закрыты; обороняющиеся сделали неудачную вылазку и «на плечах у них» осаждающие ворвались в город; в крепости просто не хватило людей, чтобы прикрыть все стены; в разгар штурма кто-то из командиров был убит или запаниковал, после чего обороняющиеся сложили оружие. Мы не знаем, что именно произошло в Изборске. Но нам это и не надо знать. Если источники обеих сторон сходятся на одной и той же версии, надо ее принять, нравится она нам или нет.Точно так же настойчиво доказывает Нестеренко, что немцы не пытались обращать русских в католичество. И тут же сам приводит отрывок из немецкой хроники, где говорится, что немецкий гарнизон оставили в Пскове для защиты обращенных. Действительно, политики обращения православных в католицизм не было. В обязанности рыцарских орденов входило лишь обращение язычников. Но отсюда вовсе не следует, что немецкие священники не отказывались обратить в католицизм православных, если такая возможность предоставлялась.Особое место в книге занимает критика официальной версии Невской битвы. Источников о сражении два: «Житие» святого Александра и Новгородская Первая Летопись. Нестеренко сразу же замечает, что «Житие» как литературное произведение, где среди прочего заходит речь о вмешательстве ангелов и иных подобных чудесах, не может быть историческим источником. Что, в общем, верно. Не изучаем же мы дело Роланда, убитого из засады басками, по «Песне о Роланде», где герой погибает, сражаясь с бесчисленным войском арабов! Но, подробно разоблачив преувеличения и домыслы «Жития», автор вдруг забывает о Летописи, как будто ее и не было.Кстати, критика «Жития» тоже получается не совсем убедительной. Относительно ангелов я, конечно, с Нестеренко согласен. Сомнительная версия. А вот описание боя выглядит достаточно убедительно. Причем именно эпизоды, которые вызывают наибольшее изумление у современного автора, заставляют подумать, что создатели «Жития» опирались на какие-то более давние рассказы, восходящие к реальным участникам стычки.Особое веселье у Нестеренко вызывают два эпизода. В одном из них дружинник Гаврила Алексич попытался въехать верхом на вражеский корабль по сходням, был, естественно, сброшен вниз, но не утонул (видимо упал на мелком месте) и продолжал драться.Действия Гаврилы действительно – по нашим понятиям – идиотские. Зато они идеально соответствуют рыцарским понятиям о доблести. Чем более экстравагантен поступок, тем больше шансов, что подвиг запомнят (что, в случае с Гаврилой, и произошло). Даже просвещенный Генрих V Английский вел себя не менее экстравагантным образом. Во время осады одного из французских замков он спустился в подкоп, к которому французы провели контрмину, и там, на коне, в полном вооружении сшибся с комендантом крепости. Причем оба остались живы.Кстати, список из 20 русских дружинников, погибших в Невской битве, выглядит вполне достоверно. Такие списки – обычное дело в средневековых хрониках. Разумеется, советские историки умалчивают, что список наверняка не полный: в него не попали люди «низкого» происхождения, если только они в бою участвовали. И в том, что сражались дотемна, а потери такие маленькие, нет ничего удивительного. «Типовые» феодальные битвы были не слишком кровопролитными (речь не идет о генеральных сражениях больших армий типа Никополя или Грюнвальда). Бой небольших отрядов распадался на серию поединков, которые могли длиться очень долго. А тренированные бойцы вполне могли провести целый день в доспехах. Кстати, недавние английские исследования показали, что физическая нагрузка, которую несет современный пехотинец в бронежилете и в полном вооружении – больше, чем у средневекового рыцаря!В другом эпизоде дружинник Сава прорвался к шатру вражеского предводителя и подрубил его. Вид упавшего шатра деморализовал неприятеля. Это вообще классический сюжет средневекового сражения: захватить и повалить шатер неприятельского вождя – примерно то же, что в более поздние времена – отнять на глазах у всех вражеское знамя.Русские со шведами доблестно дрались целый день, потеряли 20 человек, убили, видимо, примерно столько же, а затем разошлись, считая поверженный шатер доказательством победы. Шведы это не оспаривали, погрузились на корабли и, забрав своих убитых, вернулись домой.Очень веселится Нестеренко, когда цитирует позднейшие реконструкции «Ледового побоища», согласно которым русская тяжеловооруженная конница стояла позади пехоты. Действительно, довольно нелепое построение, что оно тоже было классическим и повторялось в десятках битв – некоторые из них затем описывает сам же Нестеренко! Дело в том, что тяжелая кавалерия, во-первых, выступала в роли мобильного резерва. А во-вторых, пехота была дешева, а конная дружина стоила дорого. Надо было ее беречь, особенно от лучников, которые своей стрельбой портили доспехи. Могли, конечно, и собственных пехотинцев потоптать. А в чем проблема? Бабы новых нарожают!В этом отношении русская дружина от западных рыцарей не сильно отличалась. Кстати, о рыцарях. Похоже, Нестеренко, как и многие авторы ненавистных ему популярных книжек, уверен, что «рыцарская конница» состояла из одних рыцарей. На самом деле звание рыцаря – единственное в феодальной системе, которое нельзя было получить по наследству или купить. Далеко не каждый всадник в «рыцарских» доспехах был по своему званию рыцарем. Тем более, когда речь идет о тевтонских и ливонских братьях-рыцарях. В орден не всех принимали, не все были готовы принять на себя его устав. К тому же орден требовал безбрачия. А откуда-то взялись остзейские бароны, которые, как известно, могли передавать имение только законному наследнику!Ссылки на малое число братьев-рыцарей вовсе не доказательство незначительных сил ордена. Поэтому указание на то, что в гарнизоне Пскова было всего два брата-рыцаря, отнюдь не доказательство того, что немецкое присутствие было чисто символическим. Гарнизон составляла преимущественно пехота, а для нее двух начальников-рыцарей было вполне достаточно.Книга Нестеренко полна и других противоречий, неточностей, а зачастую и совершенно анекдотических утверждений. Например, о том, что православная Русь относилась к протестантизму еще хуже, чем к католикам (см. с. 277). И западные, и русские источники полны свидетельств обратного. А датский король Фредерик IV, царствовавший через 200 лет после Реформации, становится «католическим монархом» (с. 304).Перечислять все подобные ошибки и неточности дело неблагодарное и скучное. Но особенно жалко читателя, который, прочитав подобную книгу, скорее всего, придет к выводу о правоте официальной версии. Между тем с официальной российской историей и вправду надо что-то делать. Она отстала от современного уровня науки, по меньшей мере, на полстолетия.Понимание того, что представляли собой конфликты прошлого, на самом деле необходимо для того, чтобы более адекватно ориентироваться в настоящем, которое (достаточно почитать текущие репортажи из Грузии) не менее мифологизировано, чем подвиги средневековых героев. Потому придется уделить еще немного времени тому, что действительно происходило в Северо-восточной Европе семьсот или более лет назад.В конце XI века в Западной Европе происходят процессы, революционным образом изменившие облик континента. Медленное восстановление сил, продолжавшееся на протяжении «Темных веков» и «Каролингского возрождения», сменяется динамичным развитием.Строительные технологии теперь позволяют возводить каменные замки, причем делать это сравнительно быстро – за три-пять лет. Начинается процесс, получивший название castellazzione (от итальянского castello – замок). В каменных крепостях феодалы чувствуют себя гораздо увереннее, укрепляя свой контроль над подвластным им сельским населением. Усилившаяся эксплуатация позволяет увеличить количество прибавочного продукта, идущего на содержание правящего класса, – теперь можно содержать не только боле крупные боевые дружины, но и менестрелей, переписчиков книг, придворных ремесленников. Вокруг удачно построенных на торговых путях замков стремительно складываются города.Население Западной Европы заметно растет, причем увеличение численности людей опережает рост производительности труда в сельском хозяйстве. Свободные земли в Западной Европе почти все распаханы (если не считать некоторого количества заповедных лесов, которые теперь феодалы вынуждены тщательно оберегать в качестве своих охотничьих угодий). Но «демографический взрыв» затрагивает не только низы общества. В феодальных семействах появляется изрядное число младших братьев, не имеющих шансов получить по наследству ни титулов, ни земель. Нет и аппарата центрального правительства, куда всю эту массу ищущих карьеры молодых людей можно было бы пристроить. Единственный шанс получить статус – «взять на меч». Но междоусобные войны становятся слишком трудным делом из-за появления каменных крепостей. Силами мелкого феодального отряда не возьмешь даже небольшой замок соседа. Местные князья становятся центром мини-государств, между которыми возникает неустойчивое равновесие.Западной Европе становится тесно в своих прежних пределах. Начинается экспансия, обоснованная идеологически в виде борьбы с неверными. Эта экспансия идет в трех направлениях. На Юго-западе, в Испании разворачивается Реконкиста. В Восточном Средиземноморье начинается эра Крестовых походов. Феодальные войска подавляют сопротивление поморских славян и расширяют Германию на Восток. К началу XIII века Крестовые походы начинаются и в северо-восточном направлении.Нестеренко несколько раз иронично повторяет, что все усилия крестоносцев на Востоке ограничились завоеванием узкой полоской прибрежных «пляжей». На самом деле успех Первого Крестового похода был ошеломляющий. Были за несколько лет отвоеваны самые богатые и густонаселенные провинции Ближнего Востока, ведущие торговые города. Крестоносные государства захватили не только почти все деловые центры региона, но и значительную часть плодородных земель – узкие приморские пространства Палестины, Леванта и Сирии имели куда большую ценность, чем пески аравийской пустыни. Однако успех крестоносцев предопределил и их последующие трудности. Позднейшие историки неоднократно отмечали неспособность крестоносных правителей наладить отношения на территории своих королевств не только со своими мусульманскими поданными и евреями, но даже с православными (восточными) христианами. Объясняли это обычно религиозным фанатизмом и феодальным высокомерием. Хотя и то и другое, несомненно, имело место, была и причина гораздо более глубокая и куда более роковая. Западная Европа нуждалась в новых землях для колонизации: феодальной, крестьянской, купеческой. Без этого христианские правители на Ближнем Востоке не получили бы поддержку Западной Европы. Но чем больше они поощряли колонизацию, чем больше опирались на узкий и медленно растущий слой переселенцев, тем больше вступали в конфликт с местным населением – многочисленным, хорошо организованным и более культурным, чем выходцы из все еще отсталых стран Запада. В такой ситуации крах крестоносных государств оказывался неизбежен, несмотря на их первоначальное военное превосходство. К концу XIII века, когда демографическое давление с Запада ослабло, положение крестоносцев стало отчаянным. А в XIV веке, после того как эпидемия чумы радикально изменила социально-демографическую ситуацию Европы, Крестовые походы стали делом и вовсе безнадежным. Даже если бы Никопольская битва и не закончилась не разгромом, а триумфом европейского рыцарства, сил, чтобы закрепить успех, не было.Совсем иначе складывалась ситуация на Востоке. Плотность населения была изначально меньше, свободных земель значительно больше. Угро-финские, славянские и балтийские племена, на которых велось наступление, в техническом и политическом отношении отставали от крестоносцев на целую эпоху. Не удивительно, что даже сравнительно меньшими силами завоевателям здесь удавалось добиться куда более прочных результатов. А близость расстояния до метрополии создавала благоприятные условия для растущего потока колонистов именно в этом направлении. Не удивительно, что немецкие феодалы все меньше интереса проявляли к Палестине, куда их отчаянно призывали отправиться Римские Папы, зато, по мере нарастания успехов на Северо-востоке действовали здесь все активнее.Разумеется, не было никакой немецкой или западной агрессии против Руси в том виде, как ее изображали официальные отечественные историки в XIX и XX веках. Целью шведских Крестовых походов в Финляндию, датских завоеваний и войн немецких рыцарских были не русские земли, а заполнение политического и экономического «вакуума» в Северо-восточной Европе. Однако, с точки зрения новгородцев и псковичей, эти действия рассматривались, по меньшей мере, как крайне опасные. Мало того, что восточную часть нынешних Латвии и Эстонии новгородцы, псковичи и князья Полоцка традиционно рассматривали как свою сферу влияния. С приходом немцев рушилось привычное равновесие. И не только политическое, но, прежде всего, экономическое.Варяги и новгородцы совместно или попеременно облагали данью финские и балтийские племена, совместно контролировали акваторию Восточной Балтики и не видели серьезных причин для соперничества. В XIII веке сюда не просто приходят немецкие купцы. На Балтике разворачивается настоящая революция в мореплавании, радикально изменившая общее соотношение сил.На место славянско-варяжским ладьям приходит глубоководный немецкий парусник «ког» (Kogge). О том, какое значение имели эти корабли для современников и какое потрясающее впечатление на них производили, можно судить по гербам приморских городов и их печатям – почти всюду на них красуется изображение этого парусника.Резко увеличилось водоизмещение судов, а вместе с тем и их грузоподъемность. Увеличилась и скорость. Ладьи новгородцев и варягов плавали в основном вдоль берегов. Вообще-то ладьи были очень хорошими судами. Саги сообщают о дальних путешествиях викингов – к берегам Исландии, Гренландии и даже в Винланд (нынешнюю Северную Америку). Но это были не торговые рейсы. Для дальних плаваний нужен запас провизии и пресной воды, которую можно загрузить лишь за счет уменьшения количества перевозимого товара. Потому торговые караваны от берега далеко отойти не могли. Ког, напротив, был в состоянии выбирать оптимальный маршрут, ориентируясь по солнцу и по звездам в хорошо изученной балтийской акватории.Союз городов, вошедший в историю как Немецкая Ганза, был создан по инициативе купцов из Любека – города, построенного на отвоеванных у западных славян землях. Двигаясь дальше на Восток, немецкие купцы быстро вытеснили с Балтики скандинавских конкурентов (вскоре в торговых городах Швеции, Дании и Норвегии значительная часть торговых контор принадлежала немцам) и столкнулись с новгородцами.Нестеренко неоднократно повторяет, что только после ряда войн новгородцы, наконец, поняли, что торговать выгоднее, чем воевать. Между тем не нужно глубокого знания истории, чтобы догадаться, что новгородские купцы догадывались об этом заранее. Но не случайно голландские теоретики XVII века писали, что торговля и война неразделимы. Ведь торговля – не только обмен товарами, но и конкуренция.Новгородцы проигрывали не только технологически, но и географически. Корабли, аналогичные Kogge, можно было, в конце концов, построить. Позднейшие суда русских поморов не сильно отличались от немецких кораблей Средневековья. Но для обслуживания нового флота нужны были морские гавани. А все русские торговые города стояли на берегах рек. Во времена, когда флот состоял из ладей, так было даже удобнее. Но теперь все изменилось. Водоизмещение немецких судов позволяло им входить в реки. Однако для хорошего порта нужны большая гавань и удобный рейд, позволяющие обслуживать большое число кораблей в короткий срок. Ни Новгород, ни Псков такими возможностями не обладали. Зато у основанного датчанами Ревеля был превосходный рейд. По той же причине не стали шведы отстраивать разоренную набегом балтов старую столицу Сигтуну, стоявшую на озере, построили вместо нее город Стокгольм на берегу моря1 .Технически выход к морю и у новгородцев был. Но хорошей гавани на берегах Невы не было, места были гиблые, болотистые. Даже в XVIII веке, когда Петр Великий, пользуясь уже совершенно другими технологиями, построил здесь Петербург, наладить нормальную жизнь и торговлю долго не удавалось. А петербургский порт, несмотря на огромные усилия царей, проигрывал Риге.Немцы и датчане стремительно заняли все удобные места, возведя там не только портовые сооружения, но и крепкие каменные крепости. Теперь самостоятельная торговля новгородцев на Балтике теряла всякий смысл. Можно было только вести товар речными ладьями до Ревеля, Нарвы, шведского Выборга или, в лучшем случае – Риги и сдавать немецким перекупщикам. Им доставались и основные прибыли от продажи товара на Западе.Тем не менее остававшаяся в руках новгородцев территория в устье Невы сохраняла и для русских, и для немцев стратегическое значение. Тот, кто контролировал это место, мог контролировать и судоходство. Можно было бы брать пошлину с каждого проходящего русского или немецкого судна (о чем с гордостью сообщал своему парламенту Густав II Адольф, когда 400 лет спустя все-таки установил шведскую власть на этой территории).Это прекрасно понимали и немцы, и русские. Любопытно, что Нестеренко буквально проходит мимо разгадки, когда восторженно рассказывает про то, что шведы обещали немцам сохранить свободную торговлю на Балтике. Только приводит он это в качестве доказательства шведского миролюбия. Хотя вся дальнейшая история шведской империи показывает, что дело обстояло совершенно наоборот. Если бы немецкие купцы не сознавали нависшей угрозы, они не стали бы требовать у шведских правителей гарантий.Вот почему незначительные по масштабу стычки, которые здесь происходили неоднократно, заняли в летописях достойное место, не пропорционально масштабам боевых действий.Невское «сражение» 1240 года произошло в тот момент, когда шведы высадили небольшой отряд, который либо строил на берегу Невы военно-торговый опорный пункт, либо всего лишь разведывал место для такого строительства. Это была привычная шведская тактика – построив замок, передвинуть на несколько километров фактическую границу и получить контроль над стратегически важной местностью. Точно так шведы, соорудив замок Саванлинна, вытеснили новгородцев в XV веке из Западной Карелии. Уже после Невской битвы шведы в тех же местах все-таки сумели построить форт – Ландскрону. Но его все равно срыли до основания новгородцы. В случае с Александром все произошло еще быстрее. Княжеская дружина напала на шведский отряд и прогнала его из лагеря еще до того, как он успел что-то построить.Как справедливо замечает Нестеренко, позднейшие русские и советские историки не могли объяснить, почему шведы вместо того, чтобы идти на Новгород, стояли на месте. Но сам толком объяснить этого тоже не может, ограничиваясь замечанием, что здесь была стоянка шведских купцов. Напомним, однако, что аналогичная немецкая торговая стоянка незадолго до того превратилась в крепость и порт Ригу.Шведы стояли на месте потому, что идти им было некуда и незачем. Никто не собирался завоевывать ни Новгород, ни тем более Русь. Но если бы Александр не проявил бдительность и дал шведам закрепиться, убытки как Новгорода, так и немецких купцов были бы значительными. Именно поэтому малозначительный в военном отношении эпизод на Неве воспринимается новгородской хроникой как важная победа. А это, в свою очередь, заставляет преувеличить и масштабы битвы. Средневековое сознание не могло признать Александра героем просто за зоркую охрану государственной границы. Требовалось что-то более весомое.Не удивительно и молчание шведских хроник. Все-таки речь не идет о серьезном поражении. Никто из видных военачальников в стычке не участвовал. Да и завершилась она не разгромом, а организованным отступлением. Шведы прощупали русскую границу, обнаружили, что она хорошо охраняется, и отошли. Тактическая операция, не получившая стратегического развития.Точно так же и в борьбе с немцами главная заслуга Александра состояла не в разгроме ордена во время Ледового побоища, а в том, что, вытеснив орденский гарнизон из Пскова и сменив администрацию княжества, он установил окончательную линию границы, которая, несмотря на все последующие столкновения, просуществовала вплоть до Смуты XVII века. Причем самым главным достижением было даже не освобождение Пскова, не слишком активно оборонявшегося, а уничтожение крепости Копорье на подступах к Неве. В XVII веке Копорье вошло в систему крепостей, прикрывавших все тот же выход из Невы в Балтику. Целью военных действий во всех случаях было обеспечение свободы для новгородского судоходства на Неве. В этой борьбе Новгород действительно защищался. Только не от захватчиков, а от конкурентов. И князь Александр оказал торговому городу очень важные услуги. Только отстоял он не независимость Руси, а доходы новгородского купечества.Для воинов Средних веков, впрочем, причина войны была не так важна, как слава. А для завоевания славы масштабы выигранных им сражений были явно недостаточны, так что пришлось преувеличивать численность врагов и размах битв. Чем, впрочем, грешили все военные историки и репортеры от Античности до нашего времени. Для Нового времени с его национальной идеей воинской славы – добытой даже в крупном сражении – было уже недостаточно. Так пограничный торговый конфликт превратился в защиту страны от вражеского нашествия, борьба за свободу торговли – в битву за независимость родины. Хотя независимость к середине XIII века как раз и была утрачена. На Руси господствовали татары, а герой всех российских патриотов, святой князь Александр, был их верным слугой.
Борис Кагарлицкий1 Вообще любопытно, что центры цивилизации гибнут от варварских набегов лишь в том случае, если уже до того находятся в упадке. В противном случае они либо успешно отбиваются от варваров (используя преимущество в технике и организации), либо быстро восстанавливаются, «побеждая победителей» за счет культурного превосходства. Точно так же печенеги, а затем половцы постепенно перешли от набегов к защите внешних рубежей Руси.