Потом разошлась почти вся первая смена. Последними из школьной двери вывалили ярким рассыпающимся клубком семиклассники из «в», задержанные по неизвестной причине. Стаська появился сразу вслед за ними, когда Милка уже и злость растеряла, и устала от ожидания, так что, застигнутая врасплох, не вдруг могла припомнить, что хотела сказать ему в первую очередь.
Но Стаська, к некоторому облегчению и к досаде ее, не собирался ехать в юго-запад, а следом за большой группой семиклассников зашагал по направлению улицы Капранова.
Милке ничего не оставалось, как догонять его. С трудом высвободив свой портфель из чугунных тисков ограды, отчего на желтой коже появились коричневые и черные полосы, она вернула себе необходимую для разговора злость и, глядя в удаляющуюся Стаськину спину, зачастила по тротуару короткими, но решительными шагами.
Не разобрала, что крикнул Стаська в сторону семиклассников. Машинально остановилась, когда он остановился, и видела, как, отделяясь от группы своих дружков, подбежал к нему Герка Потанюк, загадочный – то ли круглый идиот, то ли очень хитрый – мальчишка.
Разговора их Милка не могла слышать да и не хотела. Наконец Потанюк возмущенно махнул рукой и побежал догонять товарищей. Стаська хотел удержать его, потом сердито окликнул:
– Герка!
Тот приостановился.
– Чего ты?! Сколько я тебе… – Герка не договорил и, придерживая рукой дерматиновую сумку на боку, помчал дальше.
Стаська некоторое время глядел в землю перед собой, а когда Милка хотела позвать его, вскинул голову и почти побежал следом за Геркой.
Милка бежать на глазах у прохожих не собиралась, но в досаде обругала Стаську и, перекинув горемычный портфель из руки в руку, поспешила в том же направлении. От угла она увидела, что переулок Героев стратосферы пуст, а на улице Капранова настигла всех семиклассников со своего и соседних дворов, но ни Стаськи, ни Герки Потанюка среди них не было. Ото всей этой гонки лишь усилилось ощущение, что Стаська – жалкий предатель.
Злая и разочарованная, сразу убавила шаг и оглядела себя. После утреннего дождичка тротуары давно просохли, но кое-где еще сохранились лужицы, и в спешке Милка забрызгала сзади все чулки. Такой стыдобы она еще не замечала за собой, поэтому, оглянувшись на прохожих, торопливо перешла с кромки тротуара на противоположную его бровку, что вдоль домов, как будто грязевые кляксы на ногах станут от этого менее заметны.
* * *Утром весь сегодняшний день представлялся иначе. Мать впервые закатила Милке такие пышные именины по той причине, что это был ее последний школьный праздник. А для Милки вчерашний вечер по многим причинам становился особенным, переломным в жизни… И утром, подкалывая кружевные манжеты к рукавам платья беж, она, примостившись на диване, босая, еще не причесанная, в легкой ночной рубашке, испытывала преступное томление и каким-то внутренним чутьем улавливала предательскую дрожь в мышцах тела от радостного нетерпения поскорей войти в класс, увидеть девчонок, Юрку, чтобы тем самым как бы вернуться во вчерашнее…
Теперь, войдя в квартиру, Милка бросила портфель на тумбочку и минуту-другую стояла недвижная перед зеркалом, что гвоздями когда-то приколачивал в коридоре Стаська Миронов. Потом сняла пальто, сбросила туфли и по мягкой ворсистой дорожке все так же бессознательно прошла в кухню.
Пока мать бывала на работе, Милка никогда ничего не готовила себе.
Вот и на этот раз: открыла холодильник, достала кусочек желтоватого, прихваченного временем сыра и, не отходя от холодильника, меланхолично прожевала его без хлеба.
Квартира у них была хорошая: в две изолированные комнаты, с просторным коридором, кухней и высокими, не теперешними потолками. Комната поменьше принадлежала матери. Здесь была ее кровать, шкафы с книгами и небольшое, под красное дерево бюро. Комната Милки примерно в два раза больше. Но зато она была одновременно и гостиной, поскольку здесь кроме диван-кровати, платяного шкафа и небольшого письменного стола с книжной полкой над ним размещались и круглый гостиный стол, и журнальный с торшером, и радиола, и телевизор… Хотя, если честно признаться, и радиолой, и телевизором пользовалась одна Милка. Да и гости бывали, как правило, только у нее.
Отец ушел от них четырнадцать лет назад и жил теперь где-то далеко. Какое звание он имел в те давние времена, Милка не удосужилась поинтересоваться, а теперь он носил погоны полковника. Раз в год, когда он по традиции навещал их, Милка видела его. Но странно, что ничего не испытывала при этом. Замечала его пристальный взгляд и догадывалась, что он хочет уловить в ее лице неожиданную радость от встречи с ним или, на худой конец, затаенную обиду. А она совершенно ничего не испытывала. И это нервировало его. Он спрашивал что-нибудь вроде: «Как ты живешь?» – «Хорошо!» – искренне отвечала Милка. «Тебя не обижает никто?..» – «А кто меня может обидеть?!» – недоумевала Милка.
Мать тоже хотела, чтобы Милка не оставалась безучастной к приездам отца. И хоть сама встречала его мирно, спокойно – от Милки ждала хотя бы капельку неприязни. Но Милка ничего не испытывала при виде своего родителя и не пыталась ничего изобразить. Это нервировало мать.
Милка сама удивлялась, отчего у нее все так. Но мать она любила, мать была, по сути, главной, первостепенной связью между нею и окружающим миром, без матери этот мир, наверное, перестал бы существовать: мир настоящего и мир прошлого – тот, что брезжит в воспоминаниях. Мать была родной – это Милка не просто знала, а чувствовала самым настоящим образом. Тогда как отец был и оставался чужим. Совершенно чужим, но ОБЯЗАННЫМ по неважным для Милки причинам посылать ей регулярно, раз в месяц, деньги. Вот и все.
Конечно, Милка была немножко легкомысленной. А потом, ей очень везло в жизни: на мать, на друзей, на глаза вот повезло, на волосы, на фигуру… Ей было неведомо чувство ущербности. Ни в чем. А потому и отсутствие отца казалось естественным, даже, говоря откровенно, желательным. Иногда она представляла себе, что он постоянно в доме: неторопливый, длинный, с припухлыми мешками у глаз… Она никогда не видела его в пижаме, но дома обязательно представляла в полосатой пижаме и теплых домашних тапочках. Он ходит шаркающей походкой из комнаты в комнату и, по своему родительскому естеству, интересуется: «Куда ходила, Мила?.. С кем была?.. О чем задумалась?..» А какое ему дело до всего этого? Матери, допустим, Милка рассказывала – почти все. Но то ведь мать! – существо женского пола, такое же, как она, Милка. И года два-три назад пугало только, что мать возьмет да и приведет себе кого-нибудь… В мужья. И хотя Милка никогда не говорила матери о страхах своих, увидев ее на улице с мужчиной, надолго мрачнела вся. А с некоторых пор, точнее, с весны прошлого года, и это уже не пугало ее. О подобной вероятности Милка думала теперь даже с некоторым любопытством: ведь у нее, у Милки, будет – начиналась уже – своя, личная жизнь, почему не может произойти то же самое с матерью? Это не изменило бы Милкиной верности ей. И в анкете на вопрос: «Кто из окружающих пользуется твоим наибольшим уважением?» – она опять записала бы «мама». Ведь мать бы тоже наверняка не переменилась.
Думать обо всем этом было страшновато и в то же время необъяснимо приятно.
Себя и мать Милка представляла в некотором роде сиамскими близнецами. Когда заезжий художник сказал, что у нее акварельные глаза, она заметила, что у матери точно такие же – цвета синей акварели. И когда они в тот вечер случайно уставились друг на друга, Милка вдруг испытала странное ощущение, будто пространство между ними исчезло и взгляды смешались, как смешиваются одного цвета краски. Так что уже нельзя было сказать, где начинается она, Милка, а где – ее мать. Та, наверное, испытала что-то похожее. Спросила: «Чего ты?» Милка рассказала ей о своем открытии. «Ты немножко чокнутая. Ты знаешь это?» – спросила мать. А Милка усадила ее рядом с собой и стала целовать: в лицо, грудь, шею. «Это не я тебя целую, а это мы целуем вас!» – «Ну и дураки же мы!» – изумилась мать, с трудом вырываясь от нее. Но с тех пор Милка уже знала, что достаточно ей пристально посмотреть на мать, как бы та ни избегала ее взгляда, всеми силами поворачиваясь спиной к ней, обязательно поймается в эту ловушку. Запричитает: «Милка! Перестань, дурочка!» Но взгляды их уже смешаются, пространство между ними исчезнет. И обе хохочут потом до слез, а оторваться друг от друга не могут. Пока не сойдутся, и мать начнет колотить Милку, а та – целовать ее.