Это было примерно в 1850 году. Вскоре она вернулась домой. Они написали вместе еще один объемистый роман — и прожили, постоянно расходясь и сходясь, десять-одиннадцать лет. Не все вначале одобряли их связь. Ведь Панаев был дэнди, а Некрасов темный проходимец — таково было мнение света. Какой-то канцелярский карьерист выражается в своих мемуарах так: «непостижимо отвратительно было видеть предпочтение джентльмену Панаеву такого человека, как Некрасов, тем более, что по общему мнению он не отличался и в нравственном отношении. Что касается до его таланта, то во всяком случае он не был же такой громадной величины, чтобы одною своею силою совратить с пути порядочную женщину». — «Наружность Панаева была весьма красива и симпатична, тогда как Некрасов имел вид истинного бродяги».[131]
Грановский, который наблюдал Авдотью Яковлевну в первые годы ее сближения с Некрасовым, тоже не нашел тут хорошего, хотя, конечно, по другим причинам. Он не упрекает ее, но неизменно жалеет:
«Жаль этой бедной женщины»… «Она страшно переменилась не в свою пользу»… «Видно, что над нею тяготеет грубое влияние необразованного, пошлого сердцем человека».
Грановский считал Некрасова «неприятным», «отталкивающим», хотя и даровитым человеком. Атмосфера, которую Некрасов создал для нее, казалась Грановскому растлевающей.
«Сегодня был у Авдотьи Яковлевны, — читаем в другом письме Грановского. — Жаль бедной женщины. Сколько в ней хорошего. А мир, ее окружающий, в состоянии задавить кого хочешь. Не будьте же строги к людям, дети мои. Все мы жертвы обстоятельств». Через несколько месяцев снова:
«Как жаль ee! Она похудела, подурнела и очень грустна».
А Некрасов между тем расширялся и креп. Он почувствовал себя полным хозяином всего, что его окружало. К середине пятидесятых годов, к тридцатипятилетнему возрасту, он стал влиятельной персоной в Петербурге, — член аристократического Английского клуба, издатель демократического, лучшего в России журнала, любимый радикальной молодежью поэт, друг высоких сановных особ. У него повара, егеря и лакеи, он устраивает себе «грандиозные охотничьи предприятия», он ведет крупнейшую игру, выигрывает и проигрывает тысячи, а Панаев стушевался и съежился, — куда же ему, маломощному, соперничать с таким кряжистым и напористым другом! Еще так недавно Некрасов занимал в его квартире одну комнату, а теперь он сам занимает одну комнату в квартире Некрасова, и его карета стала каретой Некрасова, и его жена стала женою Некрасова, и его журнал стал журналом Некрасова: как-то так само собою вышло, что купленный им «Современник» вскоре выскользнул из его рук и стал собственностью одного лишь Некрасова, а он из редактора превратился в простого сотрудника, получающего гонорар за статейки, хотя на обложке журнала значился по-прежнему редактором. Легко ли было бедняге смотреть, как в его журнале Некрасов печатает любовные стихи к его жене? В хозяйственном и деловом отношении его жена оказалась для Некрасова кладом. Она читала рукописи, сверяла корректуры, прикармливала нужных сотрудников. Некрасов давал обеды — самые разнообразные для самых разнообразных людей: цензорам и генералам — одни, картежникам-сановникам — другие, сотрудникам-нигилистам — особенные, сотрудникам-эстетам — особенные; для каждого обеда требовалось другое меню, другие манеры, другая сервировка, другой стиль. Все это она постигла до тонкости. С семинаристами — демократически проста, с генералами — великосветская барыня. Недаром вышла из актерской семьи: артистически играла все роли. С Чернышевским держалась так, с Фетом совсем иначе.[132] Тут не было притворства и лукавства — это у нее выходило естественно, само собой, от души. Она стала чем-то вроде хозяйки гостиницы: вечно на людях, в суете, в толчее, полон дом гостей, с утра до вечера, — этому улыбнись, этого накорми, этого устрой на ночлег, — тут она нашла свое призвание, тут в ней обнаружилась бездна талантов, бойкости, такта, лоска. А Панаев и тут посторонний. Муж без жены, редактор без журнала, он ожесточился и впал в меланхолию, но обвинять Некрасова в своих бедах не мог. «Я сам был своим злейшим врагом, — говорил он в иные минуты. — Я сам испортил свою жизнь». И, правда, во всех своих бедствиях был виноват он один, он всю жизнь словно нарочно стремился к тому, чтобы возможно скорее стать физическим и духовным банкротом. Не будь Некрасова, он все равно потерял бы и карету, и квартиру, и жену, и литературный авторитет, и журнал. Некрасов, если всмотреться внимательно, был его опекуном и охранителем; взяв его дела в свои руки, он отсрочивал его банкротство с году на год.
«Он таскает из кассы на свои легкомысленные удовольствия… я держу его в руках… я смотрю за ним строго… он — легкомысленный ветреник, любит сорить деньги»… — говорил Некрасов Чернышевскому в 1853 году, в первый же день открывая незнакомому молодому человеку, что Панаев не редактор «Современника».[133] Да и можно ли было хотя бы на один миг доверять «Современник» Панаеву! Тот сейчас же, ради угождения своим приятелям, набьет его «всякой дрянью, сочиненной приятелями, да еще раздаст им бесплатно дорого стоящие книги журнала».
«Напишу Панаеву, что не один я бешусь, зачем он пичкает „Современник“ стишонками Гербеля и Грекова, за что я написал ему ругательство», — гневался в Риме Некрасов.[134]
В контору «Современника» Некрасов прямо писал, чтобы Панаева и близко не допускали к деньгам.
«Не доверяй денег, И[вану] И[вановичу] и пресеки ему пути к получению их, — приказывал он из Рима заведовавшему конторой „Современника“. — Это для него же лучше (…) Еще не самое важное, что пропадут деньги, но, если ты будешь платить, то жди впереди путаницы, беспорядка и постыдной огласки для „Современника“».[135]
И напрасно в иных мемуарах твердят, будто Некрасов какими-то кознями вытеснил Панаева из его «Современника».[136] Разве «Современник» был панаевским? Разве его не создал Некрасов? Правда, Панаев дал на его издание деньги, но в первые же годы издательства эти деньги вернулись к нему, а кроме того Некрасов внес некоторый капитал и от себя: пятью тысячами ссудила его Наталья Александровна Герцен, какие-то деньги дал Боткин и проч.
Некрасов был ни в чем не виноват, но Панаеву от этого было не легче. Посмотрите на его портрет того времени: постаревший забулдыга, истаскавшийся фат в парике, как он уныл и трагичен.[137] Страшно ему было оглянуться на свою угарную жизнь. А тут как нарочно нагрянули шестидесятые годы, явились новые, очень строгие люди, требовательные к себе и к другим, и, хотя, он в соответствии с модой, перекрасился мгновенно в нигилисты (мимикрия для слабых — спасение), но тем ужаснее предстало перед ним его прошлое, когда он взглянул на себя глазами своих новых кумиров. «Добрейший этот человек, мягкий как воск, когда-то веселый, беспечный, теперь постоянно находился в мрачном, раздраженном до болезненности состоянии духа», — вспоминает его двойник Григорович.[138] Теперь, когда он осудил себя беспощадным судом, проснулось во всей силе его дарование: он в покаянном порыве стал обличать поколение «отцов», к которому принадлежал сам, и восславил своего великого друга — Белинского. Эти воспоминания, лучшее из всего им написанного, так и остались неоконченными. Он тяжело заболел. Ему, как и многим безвольным, стало казаться, что, стоит ему только уехать, и он сделается другой человек. Только подальше от Петербурга, от сплетен, забиться в деревенские снега и начать новую жизнь. И снова через столько лет он льнет к жене и зовет ее, конечно, с собою:
131
Записки Василия Антоновича Инсарского. — «Русская Старина», 1895, т. 83, январь, с. 112 и 113.
132
М. Антонович. Из воспоминаний о Николае Алексеевиче Некрасове. — «Журнал для всех», 1903, № 2, с. 194; П. М. Ковалевский. Стихи и воспоминания. СПб., 1912, с. 278, 279; «Современный Мир», 1911, № 10, с. 178 и мн. др.
137
Он начал лысеть еще в 1840 г. Белинский писал тогда лысому Боткину: «кстати о лысине — возрадуйся: Панаев скоро будет тебе братом» (В. Белинский. Письма, СПб., 1914, с. 40). Откуда же в 60-м году взялась у него та шевелюра, которая изображена на его предсмертном портрете? (О его парике см. «Научное Обозрение», 1903, № 4, «Воспоминания о Некрасове»).