Оставим же этот вопрос о словах; он может интересовать лишь поверхностные умы, которые трудятся над ним со смехотворным усердием. Пусть себе толпа риторов и педантов с серьезным видом переливает из пустого в порожнее. Пожелаем сил всем этим бедным запыхавшимся Сизифам, которые никак не могут вкатить свой камень на невысокий пригорок.
Не станем обращать на них внимание и обратимся к существу дела, ибо легковесная распря романтиков и классиков — это только пародия на действительно важный спор, волнующий ныне здравомыслящие головы, способные к размышлениям. Оставим же «Войну мышей и лягушек» ради «Илиады». Здесь по крайней мере противники могут надеяться, что поймут друг друга, потому что они этого достойны. Между мышами и лягушками нет ничего общего, тогда как Ахилла и Гектора роднит их благородство и величие.
Следует согласиться с тем, что в литературе нашего века происходит широкое, глубоко скрытое брожение. Некоторые люди, наделенные тонким умом, удивляются этому; но удивительно здесь только их удивление. И в самом деле, если бы после революции, которая поразила все вершины и все корни общества, коснулась и всего великого и всего низкого, всех разъединила и все перемешала до такой степени, что воздвигла эшафот под сенью походной палатки и отдала топор под защиту меча; если бы после ужасающих потрясений, которые не оставили в сердцах людей ничего, что не было бы затронуто, а в порядке вещей ничего, что не было бы перемещено; если бы после такого величайшего события не произошло никаких изменений в умах людей, в характере народа, — разве это было бы не удивительно? Но здесь возникает одно соображение, на первый взгляд вполне разумное и уже высказанное талантливыми и авторитетными людьми с твердостью, достойной уважения. Именно потому, говорят они, что наша литературная революция есть следствие революции политической, мы оплакиваем ее победу и осуждаем ее творения. Подобный ход мысли не кажется нам правильным. Современная литература может частично являться следствием революции, не будучи при этом ее выражением. Общество времен революции, ею созданное, имело свою литературу, такую же, как оно само, отвратительную и нелепую. И литература эта и общество умерли вместе и не воскреснут вновь. Всюду в государственных учреждениях возрождается порядок; возрождается он и в литературе. Религия освящает свободу, — у нас есть граждане. Вера очищает воображение, — у нас есть поэты. Право оживает везде и всюду — в нравах, в законах, в искусстве. Новая литература правдива. Что за важность, если она — плод революции? Разве жатва хуже от того, что злаки созрели на вулкане? Какую связь видите вы между потоком лавы, поглотившей ваш дом, и хлебным колосом, который кормит вас?
Величайшие поэты мира являлись после великих общественных бедствий. Не говоря о песнопевцах священного писания, которых всегда вдохновляли прошлые или грядущие несчастья, мы видим, что Гомер явился после падения Трои и катастрофы в Арголиде, Вергилий — после триумвирата. Брошенный в центр борьбы между гвельфами и гибеллинами, Данте стал изгнанником раньше, чем поэтом. Мильтону пригрезился Сатана в стане Кромвеля. Убийство Генриха IV предшествовало Корнелю; Расин, Мольер и Буало видели бури Фронды. После французской революции поднимается Шатобриан, — пропорция соблюдена.
Не будем удивляться этой примечательной связи между великими политическими эпохами и эпохами расцвета литературы. В мрачном и величественном ходе событий, посредством которых могущество небес являет себя властителям земли, в вечном единстве цели этих событий, в торжественном совпадении их последствий есть нечто такое, что глубоко поражает мысль. То возвышенное и бессмертное, что есть в человеке, внезапно пробуждается при звуках всех этих дивных голосов, возвещающих о близости бога. И дух народов слышит, как в благоговейной тишине долго звучит во мраке, от катастрофы до катастрофы, таинственное слово.
Несколько избранных душ подхватывают это слово, и оно удваивает их силы. Отзвучав в общественных событиях, оно вновь гремит в их вдохновении, и уроки небес продолжают жить в песнях. Такова миссия гения, его избранники — это дозорные, что оставлены господом на башнях иерусалимских и перекликаются день и ночь.
Итак, современная литература, какой создали ее Шатобрианы, Сталь и Ламенне, ни в коей мере не принадлежит революции. Подобно тому, как софистические и безнравственные писания Вольтеров, Дидро и Гельвециев заранее выражали новый порядок, рождавшийся среди распада прошлого века, так и современная литература, на которую одни нападают, повинуясь своему чутью, а другие из-за отсутствия проницательности, является провозвестницей того религиозного и монархического общества, которое, несомненно, поднимется из всей этой груды древних обломков и недавних руин.
Нужно неустанно говорить и повторять: не жажда нового волнует умы, а потребность в правде, и потребность эта огромна.
Большинство превосходных писателей нашего времени стремится удовлетворить ее. Вкус, который есть не что иное, как власть предержащая в литературе, научил их, что произведения, правдивые по существу, должны быть столь же правдивы и по форме. В этом смысле они заставили нашу литературу сделать шаг вперед. Писатели других народов и других времен, даже замечательные поэты великого века, слишком часто забывали на практике тот принцип правды, который оживлял их творчество в целом. Нередко в самых прекрасных местах встречаются у них детали, принадлежащие нравам, верованиям и историческим эпохам, совершенно чуждым их сюжету. Так, башенные часы, по которым, к великой потехе Вольтера, Брут у Шекспира назначает минуту убийства Цезаря, эти башенные часы, существовавшие, оказывается, задолго до появления часовых мастеров, мы снова видим у Буало, среди блестяще нарисованных языческих богов, — здесь их держит рука Времени. Из пушки, которой Кальдерон вооружает солдат Ираклиуса, а Мильтон — падших архангелов в аду, из этой пушки в «Оде на взятие Намюра» стреляют десять тысяч отважных Алкидов, от чего вдребезги разлетаются крепостные стены. А уж раз Алкиды законодателя Парнаса стреляют из пушки, то Мильтонов Сатана, конечно, имеет полное право рассматривать этот анахронизм как честный военный прием. И если в варварские времена литературы некий отец Лемуан, автор поэмы «Святой Людовик», заставляет рога черных эвменид звучать колоколами сицилийской вечерни, то век просвещенный дает нам Жана-Батиста Руссо, посылающего (в своей «Оде к графу де Люк», весьма замечательной по поэтической мысли) верного пророка к самим богам, чтоб вопрошать судьбу; если нам очень смешны нереиды, которые по воле Камоэнса неотступно преследуют сотоварищей Васко да Гамы, то в знаменитой «Поездке по Рейну» Буало [21] нам хотелось бы увидеть кого-нибудь другого вместо боязливых наяд, убегающих от Людовика, божьей милостью короля Франции и Наварры, окруженного своими маршалами.
Такого рода примеры можно было бы умножить до бесконечности, но делать это бесполезно. Если подобные погрешности против истины и встречаются нередко у лучших наших авторов, то нельзя вменять им это в преступление. Правда, они могли бы ограничиться изучением чистых форм греческих божеств и не заимствовать их языческие атрибуты. Когда в Риме захотели превратить статую Юпитера Олимпийскогов изображение святого Петра, то там по крайней мере начали с того, что убрали орла, которого громовержец попирал ногами. Но при мысли об огромных заслугах наших первых великих поэтов в языке и литературе преклоняешься перед их гением и не находишь в себе сил упрекать их в недостатке вкуса. Конечно, этот недостаток был роковым, поскольку он повлек за собою воцарение во Франции того ложного жанра, очень удачно названного жанром схоластическим, который так же относится к классическому, как суеверие и фанатизм к религии, и мешает сегодня торжеству истинной поэзии только потому, что его поддерживает признанный авторитет великих мастеров, у которых, к несчастью, он находит для себя образцы. Мы привели здесь несколько примеров этого ложного вкуса, похожих один на другой, но заимствованных у самых разных писателей, у тех, кого схоласты величают классиками, и тех, кого они называют романтиками; мы хотим показать, что если Кальдерон грешил от избытка невежества, то Буало мог ошибаться от избытка учености, и что если нужно свято придерживаться правил языка, установленных Буало-критиком, [22] то надо в то же время тщательно избегать фальшивых красок, употребляемых иногда Буало-поэтом.
19
Мерзкое болото связывает разлившейся водой и удерживает девятикратно извивающийся Стикс (лат.).
21
Люди непредубежденные легко поймут, почему мы так часто упоминаем здесь имя Буало. Есть нечто поразительное в том, что отсутствие вкуса встречается у человека, наделенного столь безошибочным вкусом; это может послужить полезным примером. Нарушение истины слишком противоречит духу поэзии, если оно способно изуродовать даже стихи Буало. Что же касается недоброжелательных критиков, которые захотели бы увидеть в наших упоминаниях о Буало неуважение к великому имени, то да будет им известно, что никто не почитает этот превосходный ум больше, чем автор настоящей книга. Буало разделяет с нашим Расином единственную в своем роде заслугу — создание основ французского языка. Одного этого довольно для доказательства, что и он также обладал творческим гением. (Прим. авт.)
22
Мы настаиваем на этом пункте, чтобы устранить всякий повод для придирок со стороны
После столь откровенного заявления мы позволим себе обратить внимание