Однако критика морали не развивалась и далее как высмеивание. Причиной тому стала роль, которую сыграло протестантство, обновившее морализм. Католицизм мог в конечном итоге ограничиться сатирой на священников. Однако протестантизму пришлось продолжить критику морали и довести ее до разоблачения прихожанина, прикидывающегося христианином, а значит, подвергнуть критике всех и каждого. Еще французское Просвещение направляет свои моральные сатиры против персонажей католического спектакля — против монахинь, священников чересчур набожных девственниц и чересчур святых прелатов. И атаки Генриха Гейне тоже не направлены на сам католицизм, а потому могут оставаться в рамках сатиры. Все это достаточно безобидные забавы в сравнении с критикой морали паствы — с критикой той морали, которую протестантизм стал рассматривать как внутреннюю обязанность веру-
ющего. Насколько добродушными кажутся ехидные шутки Дидро в сравнении с той критикой христианства, которую проводил сын лютеранского священника Фридрих Ницше! Между римско-католическим и протестантско-германским Просвещением существует качественное различие в степени их глубины, а также «санитарная зона», отделяющая их друг от друга. Ведь в католицизме специальные ограничения и лишения, связанные с религиозной жизнью, распространяются в конечном счете только на священников. В протестантских же странах критика морали с необходимостью ведет к саморазоблачению целых обществ и классов. В таких странах, в особенности в Северной Германии и в Америке, моральное Просвещение необходимо предполагает элементы садомазохизма. (Вторую же его питательную среду представляет собой эмансипированное еврейство — Маркс, Гейне, Фрейд, Адорно и др.— которое, как убедительно показала Ханна Арендт, еще отличается большой степенью ассимиляции в буржуазном обществе, однако уже обладает определенным взглядом на него со стороны, предрасполагающим к критике.)
Критика морали избирает, в сущности, три стратегии: обнаружение второго уровня правил (двойной морали), переворачивание
соотношения реального бытия и видимости, сведение к реалистически понимаемому исходному мотиву.
Обнаружение второго уровня правил —— это самый простой процесс, ведь тут все бросается в глаза при простом наблюдении. Еще Иисус сказал: «По плодам их узнаете их». Самая главная проблема при этом — выжить. Просвещение здесь просто подглядывает за тем, как меняют свои личины предполагаемые волки, скрыто расположившись в том месте, где они надевают и снимают овечьи шкуры. Надо только спрятаться за занавеской или под кроватью и подсмотреть, что происходит, когда вызывающие подозрение волки остаются в своем кругу. При этом особой ценностью обладает сексуальное разоблачение: аббат, которому приходится прятаться от возвращающегося домой мужа в ящике комода в спальне; добропорядочный отец семейства, которого видят исчезающим за дверью дома с красны^ фонарем в темном переулке; премьер-министр, забывающий в борделе свои очки. «Можно ли и виноград отделить от терний или смоквы от чертополоха?» Эта «литература, застающая на месте преступления» могла бы иметь один общий заголовок, тот, который носит одна из известнейших «порнографических» просветительских книг XVIII века — «Поднятый занавес» Мирабо. Во всем этом критика еще следует чувственному, сатирическому подходу.
Двойственность морали с этой точки зрения долгое время еще сама по себе выступает как факт, заслуживающий моральной оценки,— как скандал. Только циническая светскость смогла зайти столь далеко, чтобы и по этому поводу тоже просто пожимать плечами и воспринимать все трезво, просто как факт. Светское знание постигает моральный мир как сложносоставной, образованный из двух миров; и, пожалуй, должна существовать одна картина мира для мужей практических, которым приходится быть достаточно сильными, чтобы пачкать руки в политической практике, не делаясь от этого грязными целиком, а даже если и придется — так что с того; а другая картина мира — для юнцов, дураков, женщин и прекраснодушных мечтателей, которым как раз подходит «чистота». Можно называть это как угодно: разделением труда между разными типами душ или уродством мира; светское знание умеет считаться и с тем, и с другим.
При переворачивании соотношения реального бытия и видимости критика вначале разделяет показной фасад и то внутреннее убранство, которое скрыто за ним, чтобы затем поменять их местами и атаковать внутреннее как подлинное внешнее. Главными пунктами, на которые производится атака, становятся нервные центры христианской морали, определяющие как доброе, так и злое начало в ней: этика сострадания и альтруизм (любовь к ближнему). И опять-таки Просвещение пытается превзойти своим подозрением обман — да-да, ведь оно даже отрицает, и не без действительных оснований на то, возможность изощренного обмана просветителя, который сохраняет хладнокровие и находчивость: «Лгут устами, но мина,
которую при этом строят, все же выдает правду» (Ницше). «Внутреннее» открывается бдительному взору. «Психолог» (в том смысле, который вкладывает в это слово Ницше) видит, как сквозь показное сострадание проглядывает сострадание с самому себе и затаенная неприязнь; за всяким альтруизмом просматривается эгоизм. В этих наблюдениях придворная психология абсолютистских времен превосходит буржуазное мышление. Уже Ларошфуко виртуозно выявил игру себялюбия (amour-propre) за всеми масками обходительности и моральности. От него берет начало ницшеанская критика христианства, обретая зрелость, то есть полнейшую откровенность. Чем более пустой представлялась ложь об альтруизме в капиталистическом обществе, в котором все более жестко утверждались стремление к прибыли и утилитаризм, тем меньше возражений вызывала естественная критическая мысль: каждый себе самый ближний. Но Шиллер говорит, что достойный человек думает о себе в последнюю очередь («Вильгельм Телль»). Ницше считает идеализм Шиллера пустозвонством; он безжалостно именует его -<глашатаем морали из города мешочников» (Moraltrompeter von Sackingen). Натуралист полагает, что знает твердо: каждый, достойный он или недостойный, думает и в первую, и в последнюю очередь о себе. Да, каждая попытка «сначала» подумать о других остается обреченной на неудачу, поскольку мышление не может покинуть свое местопребывание в Я. Отрицать первичность себялюбия значило бы извращать реальные отношения; эту изначальную подтасовку, это основополагающее извращение Ницше с неслыханной резкостью ставит в вину христианству. Буржуазная мораль желает сохранить видимость альтруизма, тогда как все остальное буржуазное мышление уже давно принимает в расчет эгоцентризм — как в теории, так и в экономике.
Критика Ницше есть реакция — если не считать полученное им в семье «отравление Богом» — на удушливую моральную атмосферу конца XIX века, когда международный империализм различного рода, выступая в облачении идеализма и обветшавшего христианства, пытался подчинить себе весь остальной мир. Бесчисленные современники втайне ждали мировой войны (1914—1918), надеясь, что она станет «моральной очистительной купелью». Особенно удушливую атмосферу создавала та ложь, которая оправдывала строительство христианизированного империализма *. Тот отклик, который Ницше нашел у империалистов, имел свою моральную основу в цинизме самораскрепощения; он впервые дал возможность соединить утонченную философию и грубую политику. Бегство в откровенность признания — одна из характерных черт современного сознания, которое пытается стряхнуть с себя экзистенциальную неоднозначность и двусмысленность всей и всяческой морали. Это именно то, что широко открывает моральное сознание цинизму.
Третья стратегия завершает разоблачение раскрытием изначального мотива. Французские моралисты называли его себялюбием. Ницше называет его волей к мощи; если бы марксизм изъяснялся на языке психологии, чего он не может делать в соответствии с собственной логикой, он назвал бы изначальным мотивом стремление к прибыли; однако он не прибегает к психологической аргументации; стремление к прибыли скрыто в конечном счете за «характерной маской», так что капиталист как индивидуум может быть столь скупым или столь бескорыстным, сколь ему заблагорассудится. Психоанализ, выросший в климате, созданном Ницше и неоромантизмом, в свою очередь, выходит на конечный мотив, который не имеет ничего общего с альтруизмом и идеализмом. В нем важен диалектический момент теории инстинктов, который принимает в расчет полярность инстинктивной природы: Я-инстинкт и сексуальный инстинкт, в более позднем варианте: влечение к жизни и влечение к смерти.