Выбрать главу

Разоблачение морали обретает взрывную силу не тогда, когда оно адресуется от одного частного лица другому (или осуществляет­ся в виде признания-исповеди). Начиная с XVIII века просветите­ли, выставив себя приверженцами «истинной морали», как бы она ими ни понималась, занялись моралью власть имущих. Здесь-то только критика морали и продемонстрировала свою политическую остроту. Свидетельство тому — целая литература, направленная против аристократии и посвященная разоблачению тиранов, а равно моральной испорченности. «Разбойники» Шиллера и «Эмилия Га-лотти» Лессинга лишь самые известные образчики продукции этого типа.

Морализм буржуазного чувства порядочности поставил аристо­кратически утонченный имморализм в положение политического обвиняемого. По сути дела, буржуазная моралистическая литерату­ра уже занимается критикой цинизма; она описывает состояния со­знания, в которых осуществляется рефлексия. Однако буржуазное мышление чересчур наивно рассчитывает на возможность устроить политическую власть в соответствии с моральными понятиями. Оно не предвидит, что однажды, само придя к власти, тоже окажется в плену той же амбивалентности. Для него еще неведомо, что от мо­рального негодования до серьезного лицемерия — всего один не­большой шаг. Напрасно Генрих Гейне боролся против тупой ограни­ченности морализма обуржуазившегося Просвещения. Немецкая пуб­лика уже была не способна воспринять его кинически-сатирический протест и последовать ему.

Отличительный признак немецкого Просвещения — то, что оно, находясь под влиянием мелкобуржуазного протестантства, редко про­являло дерзость. Если не приходила в возмущение общественность, в действие вступали суды, устанавливавшие цензурные запреты. Дерзость как социально-психологическая основа наступательного

Просвещения, не спрашивающего предварительно у властей, ко двору оно или нет, стала проявляться только в XX веке, когда появились субкультурные ниши в виде кабаре и богемных кругов. К сожалению, им не удалось вступить в союз с главной оппозиционной силой об­щества — с рабочим движением. Ведь в нем политическая критика морали власть имущих превратилась в нечто такое, что как две кап­ли воды напоминало мещанскую буржуазную мораль.

Само рабочее движение вряд ли когда-нибудь анализировало себя с точки зрения критики морали. Первоначально и требования его были столь ясны и прозрачны, что только политическая реакция могла быть заинтересована в предположении чего-то, «за этим сто­ящего». Сложная моральная сфера, где обитали зависть, обида и затаенная неприязнь, на самом деле осваивалась скорее антисоциа-листически настроенным мышлением (от Ницше до Шоека). Но стоило рабочему движению достичь относительных исторических успехов, как оно понемногу перестало быть выше всех и всяческих подозрений. С этих пор и оно тоже оказалось в плену амбивалент­ностей. При этом неважно, в какой роли оно выступало — как «со­циальный партнер» на Западе или как государственная власть на Востоке,— в его рядах не желали знать ни о чем, кроме как о чисто политической «воле к власти». И в этом — причина его моральной уязвимости. Ведь марксизм изо всех сил отвергает импульсы, исхо­дящие от Ницше и от психологии бессознательного, и каждая лич­ная встреча с людьми из восточной сферы власти показывает, на­сколько поддерживаемый в них менталитет отстал от развития психо­логии — будто два величайших психолога эпохи, Достоевский и Толстой, не были русскими. Государство, основывающееся на силе, предполагает слепоту субъектов; оно делает все, что в его силах, что­бы не дать воплотиться в действии уже давно созревшей способнос­ти к рефлексии.

VI. Критика прозрачности

Под таким заголовком мы рассмотрим открытие бессознательно­го, которое, как это следует показать, представляет собой необходи­мое следствие происходившего в Новое время процесса Просвеще­ния. Почти реакционный миф XX века в том, что Зигмунд Фрейд объявляется «открывателем бессознательного»*. Легенда о Фрейде не только искажает историческую истину, но и служит основанием для того, чтобы обвинять Просвещение в необъяснимой и абсурд­ной асимметричности развития, которая привела к задержке с ис­следованием бессознательного. Действительно, как, спрашивается, Просвещение критически и эмпирически исследовало сознание, так и не натолкнувшись на его «оборотную сторону»?

На самом же деле открытие бессознательного, и больше того, начало систематической работы с ним, приходится — само собой

разумеется, хотел бы добавить я,— на классическую эпоху Просве­щения. Как то описал Генри Ф. Элленбергер, история методично фиксируемых встреч с бессознательным начинается в последней трети XVIII века. Во времена, когда атмосфера подогревалась всяческим обскурантизмом (Калиостро и др.), начались систематические экс­перименты по внушению здоровья, что нашло первый выход в прак­тику в виде открытого Францем Антоном Месмером «животного магнетизма», хотя теория «флюидов» Месмера и была оценена его современниками и потомками как ошибочная.

Подлинный час рождения просветительской глубинной психо­логии пробил в 1784 году, три года спустя после выхода в свет «Кри­тики чистого разума» Канта, когда французский аристократ открыл феномен так называемого магнетического сна, для обозначения ко­торого в XIX веке утвердилось название «гипноз». Маркиз де Пюисегюр, артиллерийский офицер из Страсбурга и ученик Месме­ра, владелец большого поместья в деревне Бюзансе у Суассона, на­блюдал у одного из своих крестьян во время филантропического се­анса лечения неизвестное дотоле проявление, которое казалось по­хожим на лунатизм и поэтому получило название «искусственный сомнамбулизм». Речь шла о состоянии глубокого транса, в котором у пациента парадоксальным образом проявлялись особая ясность видения и способность выражать его, значительно превосходившая способности личностей подобного рода в бодрствующем состоянии. Кроме того, особую важность имело открытие, что находящиеся в состоянии гипноза персоны оказывались способными «врачевать самих себя», умея целенаправленно и ясно называть вызывающие болезнь факторы, о которых они ровным счетом ничего не могли сказать в нормальном состоянии. Они обнаруживали в себе «пато­генные тайны», называли скрытые причины своих страданий, выс­казывали предложения по оказанию помощи самим себе и сверх того нередко проявляли яркие черты характера, которые отсутствовали у их «поверхностной личности».

Этот метод имел один серьезнейший недостаток, из-за которо­го позднейшее просветительство попыталось вытеснить из памяти этот «эпизод», длившийся более чем столетие: после сеанса пациен­ты начисто забывали то, что они пережили. Из-за того, что впослед­ствии получило название «постгипнотической амнезии», они оказы­вались во власти магнетизера, которая одна только и позволяла им извлечь какую-то пользу из своих экскурсов в область бессозна­тельного. Им приходилось еще в состоянии транса получать нацеливающий на излечение приказ магнетизера, который преобра­зовывал свое знание о проблемах пациента, полученное во время се­ансов, в предписания, которые давались пациенту в состоянии гип­ноза; эти предписания должны были закладываться в сферу бессо­знательного, чтобы продолжать там оказывать свое действие на благо пациента. Последующее Просвещение, несомненно, не желало и

слышать о таком методе, всеце­ло основанном на авторитете и слепом доверии ему. Ведь в психологическом плане Просве­щение всегда было упражнением, развивавшем недоверчивость, необходимую для формирования Я, которое стремится к самоут­верждению и контролю за реаль­ностью. Как известно, методика Фрейда сводится к попытке от­казаться от гипноза, но все же удержать открытым доступ к бес­сознательному. Можно заду­маться о том, не проявляется ли

в методе Фрейда некоторое изощренное коварство, порождаемое недоверчивостью: он, одновременно наивно и осознанно, сосре­доточился на анализе «производных» и «репрезентантов» бес­сознательного, мысля его в остальном замкнутым и недоступным. Однако оставим открытым вопрос о том, не есть ли эта замкну­тость и недоступность результат применения столь недоверчиво­го метода.