Выбрать главу

Психоаналитическая техника чтения широко распространилась в западной цивилизации, прежде всего в США, где она на протяже­нии последних десятилетий в опошленной форме стала игрой, в ко­торую включилось все общество, игрой, в которой побеждает тот, кто обнаружит за повседневными явлениями в собственной жизни, равно как и в жизни других, большее количество аналитических подтекстов и тайных невротических значений. Этот превративший­ся в разновидность спорта анализ себя и других приводит, как ми­нимум, к двум ошибкам: во-первых, к неизлечимой интеллекту­ализации психоанализа, который из-за этого начинает отличаться холодной бесчувственностью и превращается в прибежище сим­птоматического рационализма, увидевшего удобный способ высту­пать в новом обличий, оставаясь на деле прежним; во-вторых, к без­удержному распространению инфантильности, которая изощренно усиливается благодаря непрерывному связыванию ее с актуальны­ми, сегодняшними проблемами: нет никакой гарантии, что эта «диа­лектика» дает положительный эффект и что каждый регресс будет сменяться соответствующим прогрессом. Кажется, что городской невротик, изображенный Вуди Алленом — это еще не самый тяже­лый случай. Разумеется, психоанализ не представляет собой апри­орно именно ту болезнь, за лечение которой он себя выдает, как зло заметил Карл Краус, но он легко может превратиться в такую болезнь, так как склонен хронически недооценивать силу невроза, который предпочтет созерцать себя, уставившись в зеркало, чем ре­шиться на здесь-бытие.

Ведь психоанализ отнюдь не встречает везде и всюду стра­дающих индивидов, которые хотели бы вылечиться любой це­ной. Их страдания весьма сложным образом включены в дина­мику самоутверждения. Эта последняя переплетается с неодно­значностью действий помощников, которые, в свою очередь, часто способны оказать свою помощь лишь тогда, когда одной ногой встанут на сторону болезни, против которой, как кажется, они ведут борьбу. В результате возникает запутанная картина тера­певтического отношения, в котором и на той, и на другой стороне оказывается предостаточно хитрости и изощренных уловок. За­частую невозможно понять, кто кого ловит: удильщик рыбу или рыба удильщика.

Категория «бессознательное», или, лучше, «бессознательная структура»,— пожалуй, наиболее успешная фигура мышления в гуманитарных науках нашего столетия. Это рефлексивное поня­тие более всего подтолкнуло вперед фундаментальное исследова­ние человека и его цивилизации. Без него современная антропо­логия оказалась бы столь же немыслима, сколь и структуралист­ская теория мифа, а современная теория грамматики была бы так же невозможна, как физиология поведения и теория человечес­ких биограмм. Обретая видение бессознательных механизмов регулирования человеческих культур и социального, равно как и индивидуального поведения, гуманитарные науки разворачива­ют беспримерную рефлексивную атаку на все, что в человеческой сфере является «скрыто запрограммированным», а не осознан­ным поведением.

Здесь наступают самые густые в истории человеческого со­знания сумерки рефлексии, хотя некоторые исследователи и склон­ны подчеркивать инвариантность и неизменность бессознатель­ных структур. Каждое сознательное прояснение, каждая рефлек­сия наносит удар — и не такой уж слабый — по «незыблемой скале бессознательного». И только при свете, который несет с собой сознание, можно выяснить, где Просвещение действительно было школой преобразования, а где глубина его открытий под­тверждалась тем, что оно позволяло идти своим ходом тому, что изменить невозможно.

Глубинная психология, развитая ранним Просвещением в XVIII веке, более поздние школы динамической психологии и все прочие системы, создатели которых занимались выявлением бессознательных структур в человеческих порядках, накопили столь мощный потенциал рефлексии, что потребуется немало вре­мени, прежде чем прояснится, как изменятся человеческие обще­ства, если они начнут жить с такими хроническими способностя­ми видеть свое отражение в зеркале. Все эти дисциплины созда­ли методологическую сеть самопознания — такую, какую вряд ли были способны создать даже мировые религии, за исключени-

ем тех великих, медитативных, сосредоточенных на тренировке в самопознании метарелигиозных школ, которые примечательным образом оказываются близки к современным рефлексивным психологиям: дзен-буддизм, суфизм, тантра, йога и другие. Воп­рос лишь в том, насколько центральные политические власти, а также энергии вытеснения и раскола смогут в большом и малом удержать на привязи силы сознательной жизни, уже наполовину пробудившиеся от дремы. Неоконсерватизм уже давно заметил растущую опасность, которая угрожает репрессивным возмож­ностям государств и капиталов; он почувствовал, что бьет час тор­жества сознания. Сила этого консерватизма заключается в том, что люди чувствуют не только продиктованный реализмом страх перед войной и кризисом, но и «страх перед свободой» (Эрих Фромм) — страх перед собой и своими собственными возмож­ностями. Этот страх и заставляет их прислушиваться к изощрен­ному доносительству «любимого Я» (Ханс Майер) и предавать­ся «самореализации» как эгоизму (выражение Иоанна-Павла II, использованное во время посещения Германии, особенно акцен­тируется в его Альтоттингской проповеди).

VII. Критика видимости природного

Каждая занятая разоблачениями критика полагает, что ей, как никому другому, известно то, что «происходит на самом деле» в незримой сфере. Сплошь и рядом человеческое сознание хотят обмануть и заставить довольствоваться чистой видимостью. По­этому для Просвещения решающее значение должен иметь именно второй взгляд, который не даст довериться первому впечатлению. Вообще говоря, если бы вещи были такими, какими они видятся на первый взгляд, всякое исследование и наука были бы излиш­ними. Не надо было бы ничего искать, ничего исследовать, не было бы смысла ставить какие-то эксперименты и опыты. Но наука и Просвещение относятся к реальности подозрительно, словно сыщики. Когда речь идет о феноменах человеческой и об­щественной жизни, непосредственно наблюдаемое оказывается прямо противоположным тому, что открывается поиском. Ведь в этой сфере все «непосредственно наблюдаемое» сплошь представ­ляет собой нечто «притворное» и искусственное. Человеческая жизнь a priori протекает в атмосфере естественной искусствен­ности или искусственной естественности (Плесснер). Это откры­тие являет собой великий подвиг просветительской культурной рефлексии. Оно доказывает, что человек, как он есть, живет «не­естественно», «неприродно». То, что в нем было природного, «утрачено», «обезображено» и «деформировано» цивилизацией. Человек никогда не пребывает в «центре своей сущности», он стоит рядом с самим собой как некто другой, а не как тот, кем он

«подлинно» был или может быть. Эти воззрения составляют се­годня общий идейный багаж всей философской антропологии. С течением времени они обрели нейтральность в моральном отно­шении и, «отстоявшись», превратились в чисто методологические подходы к пониманию структуры. Однако поначалу, тогда, когда это открытие было сделано, идея ненатуральности, неестественнос­ти создавала необыкновенно мощный потенциал для атак на господ­ствующую мораль. Ее взрывная сила была прямо пропорциональна нерушимой вере в «хорошую и добрую природу». «Природа, при­рода!» — так звучал один из боевых кличей буржуазного общества, поднявшего восстание против аристократического миропорядка.

Последствия этого открытия ненатуральности можно просле­дить на примере критики общественного человека у Руссо. У нее есть две стороны: критически-негативная и утопически-позитивная. Их можно назвать и по-другому: деструктивная политика и конст­руктивная педагогика. Руссо ставит диагноз обществу XVIII века: тотальное вырождение, полный отрыв человека от «природы». Все спонтанное, утратив естественность, выродилось в конвенциональ­ное, всякую наивность подменило утонченное коварство, все, что шло от сердца, скрыто показными общественными манерами и т. д. Взгляд Руссо на эти вещи отличается такой небывалой остротой, какой может отличаться только оскорбленное и возмущенное бур­жуазное мировосприятие, само желающее заявить в условиях аристо­кратически-неестественного социального строя о своих правах на существование. Публичное лицедейство Старого порядка с каждым днем становилось все более очевидным и все более абсурдным. Внут­ренняя ирония по отношению к аристократической форме жизни вполне соответствовала в «чувствительной» буржуазной культуре ее отвращению к наигранности и неестественности. Этим и объясняет­ся тот неподдающийся описанию отклик, который встретила у со­временников критика неестественности, проводимая Руссо. Изоб­раженные им социальное вырождение и отход от естественности не только утвердили поднимающуюся буржуазию в ее элементарней­шем социальном чувстве, но и заставили наиболее чувствительную и восприимчивую часть аристократической интеллигенции увидеть в этой критике свой собственный портрет. Здесь сказалось действие универсального закона критики, апеллирующей к «чувствам»: она воспринимается именно теми, кого касается менее всего, тогда как те, против кого она главным образом направляется, глядятся в нее, словно в мутное зеркало, не видя ровным счетом ничего. Согласие интеллигентных аристократов с критикой, осуществленной Руссо, было важным ферментом для филантропической деятельности, по­средством которой они пытались морально откупиться от грызущей их совести, говорившей, что существующее положение им выгодно. Ведь первая рациональная глубинная психология, как уже отмеча­лось выше, представляла собой побочную ветвь аристократического