Превращение пролетарского реализма в запрограммированную «партийную идентичность» можно изучать, начиная с XIX века, в предельно наглядном и чистом виде, словно протекающий в колбе химический процесс. Вначале рабочее Я обнаруживает в себе ощущение, что ему чего-то не хватает,— ощущение, которое можно пробудить в нем, используя политические средства. Оно начинает замечать скудость питания, отсутствие каких-то политических прав, которые ему хочется обрести, чувствует себя обделенным, притязает на обладание плодами собственного труда и т. п. Затем эти основные мотивации связываются с различными политическими стратегиями, поскольку из одних мотиваций самих по себе еще не явствует, на каком пути можно достичь удовлетворения этих притязаний. Пути расходятся, образуя развилку двух пролетарских реализмов. Так, тенденции классового самосознания противостоит сильное стрем-
ление обладать частной собственностью; государственной стратегии — стратегия борьбы против государства; парламентскому пути — непарламентский путь; идее представительства — идея самоуправления и т. д. Эти альтернативы называются сегодня авторитарным и либертарным социализмом. Такие противоположности становятся причинами раскола рабочего движения.
Раскол имеет объективную основу. Тот, кто хочет воспитать пролетарское Я, превратив его в партийную идентичность, насильственно подавляет часть его мотиваций и основополагающих знаний, полученных из опыта. Ведь коммунистическую ветвь рабочего движения отличает своеобразная кадровая политика, в соответствии с которой руководство должно функционировать как новый мозг, требующий от остального тела партии только точного исполнения его указаний и часто восстающий против даже самых элементарных программ «старого мозга». Слабость анархизма, наоборот, заключается в его неспособности эффективно организовать удовлетворение реальных жизненных интересов пролетариата, которые он видит неизмеримо лучше; ведь организация — это исключительная компетенция авторитарного крыла. При существующих условиях нет такого пути, который позволял бы осуществить на практике идеи самоуправления и самообеспечения — возможно, есть только островки, где эти идеи реализованы. Поэтому не случайно, что анархизм содержит в себе меньше пролетарского инстинкта неучастия в политике и по праву отдает ей дань, считаясь мелкобуржуазным « бунтарством » *.
Вынужденные расколы систематически разрушали рабочее движение. К тому изначальному расколу, который мы описали, добавилась более высокая динамика расколов, по природе своей рефлексивная. Формирование пролетарского Я — это процесс, который в еще большей мере, чем процесс самоформирования буржуазии между XVII и XIX веками, протекает в открытой лаборатории, на глазах всего общества. Никакое наивное отношение к рефлексии здесь долго не просуществует. Продолжительное время обманывать и мошенничать тут просто невозможно. То, что верно по отношению к национализму, тем более верно по отношению к социализму. За его формулировками внимательно следят, и стоит ему построить политику на какой-то фикции, как его тут же ловят на противоречии, причем уличают в этом не только противники извне, но и собственные сторонники изнутри — даже еще жестче. Каждое претендующее на исключительность, самодовольное и догматическое самопрограммирование может и должно быть разрушено. Никакое политическое движение не может безнаказанно ссылаться на жизненный реализм и науку об обществе. Как только какая-то фракция рабочего движения выступала с притязанием, что именно она знает и проводит верную политику, непременно возникала противоположная фракция, которая противостояла первой и претендовала на то, что
обладает лучшим знанием. Таков слепой, чисто механическо-рефлексивный трагизм социалистического движения. Вернер Зом-барт, буржуазный политэкономист, слава которого сегодня потускнела, с сарказмом насчитывал, по меньшей мере, сто тридцать различных вариантов социализма, а сегодняшний сатирик мог спокойно насчитать и более. Расколы — это расплата за прогресс рефлексии. Каждый сколько-нибудь внимательный человек понимает, что партийные Я зачинаются и выращиваются в пропагандистской пробирке и что они не могут совмещаться с основополагающим реализмом и элементарным чувством жизни. Непредвзятому взгляду открывается, что программы здесь так и рыщут в поисках наивных людей, желая подвергнуть их идентификации. Во всяком случае, никакая политика не может, с одной стороны, ссылаться на критику и науку, а с другой — опираться на наивность и рассчитывать на слепое следование своим требованиям. Поскольку любой социализм желает быть «научным мировоззрением», его непрерывно тошнит от своей собственной отравы; реалистический желудок отвергает попытки потчевать его голыми догмами.
Для большинства сегодняшних людей дебаты внутри социалистического движения — от спора о ревизионизме в старой социал-демократии до целого клубка дискуссий во Втором, Третьем и Четвертом Интернационалах — так же курьезны, как споры теологов XVI века о интерпретации смысла причастия. Они видят во всем этом то же самое, что открывается трезвому и беспристрастному историческому исследованию: формирование единого, ориентированного на собственные жизненные интересы пролетарского Я не удалось.
До сих пор воля к жизни и воля к власти предъявляли два различных счета. Именно в случае с пролетарским Я оказалось, что фикция слабее, чем реализм. Те, кто пытался программировать политическую идентичность, с самого начала втянулись в междоусобную борьбу и запутались в своих собственных хитросплетениях. Единое пролетарское классовое Я — не реальность, а миф. Убедиться в этом нетрудно, стоит только понаблюдать за публичной деятельностью «программистов», ведь они и сами какое-то время с похвальной откровенностью именовали себя пропагандистами, распространителями идеологии.
Одной из причин, вызвавших крах социалистических попыток запрограммировать идентичность, стала неискушенность политики старого толка в области психологии. Социализм — по крайней мере, в западных нациях — не умел убедительно использовать для вовлечения в политику счастье и радость, да и просто перспективу уменьшения страданий. Его психополитика почти повсеместно оставалась на примитивном уровне; она могла поставить себе на службу злобу, надежду, тоску и честолюбие, но никак не то, что имело самое решающее значение — радость и счастье быть пролетарием. Именно этого и нельзя было сделать, если придерживаться социалистического пред-
ставления о пролетариате, поскольку пролетарское бытие определялось социалистами чисто негативно: быть пролетарием — значит не иметь ничего, кроме потомства, оставаться отлученным от более высоких шансов и богатств жизни. Чтобы прийти к позитивной жизни, надо перестать быть пролетарием. Лишь в революционном пролеткульте, который расцвел вскоре после русской Октябрьской революции, присутствовало нечто вроде непосредственного классового нарциссизма, самовосхваление пролетариата, которое вскоре с неизбежностью сошло на нет из-за собственного убожества и лживости. Все-таки в политическом нарциссизме, как и в нарциссизме приватном, самое главное — это «быть лучше». Noblesse oblige?* Но можно ли сказать, что положение пролетария обязывает?
Пролетарское Я, которое следует по пятам за буржуазным и притязает на его наследство, обладает классовым опытом трудящихся людей, которые начинают преодолевать свою политическую немоту. Для того чтобы заявить о себе и обратить на себя внимание общественности, каждое Я нуждается в твердом внутреннем ядре, в собственной гордости, на которую оно опирается, представая перед другими. Величайшим прорывом народа было то, что он открыл для себя язык прав человека. Начиная с крестьянских войн 1525 года и вплоть до сегодняшнего русского и польского сопротивления, права человека выражались на этом языке как права человека-христианина; в традициях, которые связывали себя с американской и французской революциями, они понимались как светские естественные права, идущие от природы.
Это высокое чувство, представляющее собой смесь возмущения и притязания на свободу — чувство, требующее быть не рабом (роботом), а также и человеком — и было тем фактором, который дал раннему рабочему движению его моральную, психологическую и политическую силу, только возраставшую от репрессий. (Поэтому конкурентом социалистического движения выступало христианское рабочее движение, которое следовало тому же мотиву — полному политического и правового значения чувству того, что ты — человек, правда, лишенному элемента революционности.) В условиях, когда нищета пролетариата была столь чудовищной, как о том свидетельствуют документы XIX века, уже само открытие чувства прав человека должно было даровать рабочему политическое ядро его Я. Это придает раннему и наивному социализму ностальгическое очарование, сказочный оттенок, делает его вдохновляющим и исполненным истины политическим гуманизмом. Однако отрезвление наступает сразу же, как только возникает спор о верном толковании прав человека. В конце XIX века начинается столетие стратегии, расколов, ревизии и междоусобного конфликта. Сознание прав человека было растерзано, попав в шестеренки партийной логики и логики борьбы. Оно утратило свою способность поддерживать высокое пролетарское чувство, позволяющее сохранять достойные