Выбрать главу

Однако они обрели своим противником и «четвертого монст­ра», самого серьезного и самого тяжелого врага, который недоста­точно ясно виделся их взору. Они атаковали власть имущих, но не их знание. Они неоднократно упускали возможность систематичес­ки исследовать знание властвующих о власти, которое всегда обла­дает двойственной структурой: во-первых, это знание о правилах, на которых строится искусство властвовать; во-вторых, это знание о нормах общего сознания.

Сознание власть имущих и есть та «отражающая плоскость», которая определяет, куда пойдет и как будет распространяться свет Просвещения. Таким образом, на самом деле Просвещение в пер­вую очередь приводит в состояние «рефлексии» власть. Она реф­лектирует в двояком смысле слова — рассматривает саму себя и отражает свет Просвещения, направляя его обратно.

Власть имущие, если они не отличаются «одним только» высоко­мерием, вынуждены, обучаясь, ставить себя между Просвещением и его адресатами, чтобы воспрепятствовать распространению нового «знания-силы» и возникновению нового субъекта «власти-знания». Государство должно знать истину, прежде чем подвергнуть ее цен­зуре. Трагедия старой социал-демократии состояла в том, что из сотни значений, которые имеет формула «знание — сила и власть», она поняла лишь очень немногие. Она хронически не осознавала, каково то знание, которое действительно дает власть, и какой властью надо быть, чтобы достичь знания, расширяющего власть.

Представители французского консерватизма и роялизма XIX и XX веков частенько рассуждали, пребывая в расстроенных чувствах, о том, как можно было «избежать» революции 1789 года. Эта реак­ционная болтовня имела, по крайней мере, один очень интересный аспект; монархический консерватизм попал в самый нерв циничес­кой политики правящих властей, проходящих школу Просвещения. Ход мысли был весьма прост: если бы монархия полностью исполь­зовала свой потенциал реформ, если бы она научилась более гибко обходиться с реалиями буржуазного экономического строя, если бы она сделала новую экономическую науку основой своей хозяйствен­ной политики и т. д., то, вероятно, все и не произошло бы таким образом, каким оно произошло. Роялисты, будучи людьми интелли-

гентными, могли первыми согласиться с тем, что Людовик XV и Людовик XVI, допустившие множество ошибок и продемонстри­ровавшие политическое бессилие, тоже отчасти повинны в катастро­фе. Но по этой причине роялисты никоим образом не собирались отказываться от идеи монархии как таковой, потому что с полным основанием допускали возможность существования «деспотии, спо­собной к обучению». Пустая в политическом плане голова Франции XVIII века допускала, что власть знания может иметь какой-то центр вне монархии.

Если приглядеться, то окажется, что цепь подлинно революци­онных событий началась с трогательного и удручающего лицедей­ства: власть в последний момент попыталась приблизиться к тому знанию о проблемах, которое существовало у народа, чтобы еще раз взять в свои руки ускользавшие бразды правления. В этом был смысл тех знаменитых «жалобных тетрадей», которые в преддверии рево­люции по указу короля требовалось составить в каждой общине и городке, сколь бы отдаленными они ни были, чтобы «на самом вер­ху» узнали наконец, в чем состоят действительные нужды и жела­ния народа. В этом действии патриархального смирения, когда на­род сыграл свою роль с великой надеждой и политически-эротичес­ким биением сердца, монархия призналась в том, что она нуждается в обучении. Она дала понять, что отныне намеревается стать также центром того знания и тех политических потребностей, отделение которых от нее и присоединение к революционному центру она тер­пела слишком долго. Но именно этим шагом королевская власть привела в движение вызвавшую революцию лавину причин, остано­вить которую с помощью средств, имманентных системе, оказалось невозможно.

В великих континентальных монархиях XVIII века сложился иной стиль правления — «патриархальное просвещение». Монар­хии Пруссии, Австрии и России возглавлялись людьми, обнаружив­шими желание учиться. Так, говорят о петровском, фридриховском и иосифовском просвещении, тогда как о людовиковском просвеще­нии при всем желании говорить невозможно. В странах «просве­щенного деспотизма» осуществлялось полуконсервативное плани­рование прогресса сверху; в конечном счете именно от него исходит импульс, породивший современные идеи планирования, которые повсеместно пытаются связать максимум социальной стабильности с максимумом расширения власти и производства. Современные «социалистические» системы все еще функционируют полностью в стиле просвещенного абсолютизма, который, однако, именуется «демократическим централизмом» или «диктатурой пролетариата» и тому подобными пустыми словами.

Немецкий пример в этом отношении представляет двоякий ин­терес. Как-никак немецкое Просвещение представлено не только Лессингом и Кантом, но и Фридрихом II Прусским, одним из лучших

умов своего века. Ему, который, будучи принцем, воспитывался впол­не-как дитя просвещенного века, ему, написавшему трактат, кото­рый опровергал учение Макиавелли и отвергал откровенно цинич­ную технику власти, отличавшую прежнее искусство управления государством, пришлось, сделавшись монархом, стать рефлек-сивнейшим воплощением модернизированного знания о власти. В его политической философии были скроены новые облачения для власти, а искусство репрессий было приведено в соответствие с духом времени*. Новый цинизм Фридриха был прикрыт меланхолией, поскольку он пытался стать безупречной личностью, применяя прусско-аскетическую политику повиновения к себе самому. Следуя формально-логическим и отчасти также экзистенциальным выводам, он перенес идею служения на королевскую власть, называя короля «первым слугой государства». Здесь деперсонализация власти находит тот выход, который доведен до совершенства современной бюрократией.

Меланхолия Фридриха демонстрирует, что просвещенной дес­потии приличествуют некоторые «трагические» переживания, кото­рые, впрочем, придают многим почитателям Пруссии неявное сход­ство, делая их одинаково склонными к сентиментальности; такая склонность и сегодня еще питает прусскую ностальгию, это порож­дение социально-либерального чиновничьего романтизма. Немец­кое Просвещение более, чем какое-либо другое, ощущает в себе ши­зоидную разорванность; оно знает о вещах, которые ему не позволе­но воплотить в жизнь; оно несет знание, действительным субъектом которого быть не может. Оно вбирает в себя и поглощает знания, чтобы не дать им дойти до различных Я, которые, обладай они эти­ми знаниями, непременно принялись бы действовать в соответствии с ними. В этой..шизоидной меланхолии уже намечается красная нить новой германской истории — деморализация буржуазного Просве­щения интеллектуальной правящей властью.

Отто фон Бисмарк был второй великой цинической фигурой в Германии новейших времен — репрессивной фигурой, обладавшей выдающейся способностью к мышлению. Создав «опоздавшую на­цию» (1871), он в то же время пытался перевести стрелки внутри­политических часов этой нации на добрых полвека назад. Он отвер­гал всякую эволюцию. Он стремился сохранить нацию в том состо­янии несовершеннолетия и незрелости, которое в его время уже не соответствовало балансу источников власти. Он подавлял не только давно заявившую о себе политическую волю прежнего Четвертого сословия (социал-демократию), но и вдобавок политическую волю Третьего сословия, буржуазный либерализм. Бисмарк ненавидел «свободомыслие» еще больше, чем социал-демократический «крас­ный сброд» (roten Rotten). Даже в центристском политическом като­лицизме ему чудились притязания на политическое Я, что способ­ствовало развитию его цинизма. Место, где эти политические Я же-

лали заявить о себе,— прусский, а затем имперс­кий парламент — он, проявляя реализм, презри­тельно называл «говорильней» (Schwatzbude), по­скольку настоящие решения все еще принимались только в результате диалога между ним и коро­ной. Здесь красная нить немецкого господского цинизма превращается в довольно толстую верев­ку. «Можете резонерствовать, сколько вам угод­но, но повинуйтесь!» — с этого начинается та ли­ния, которая проходит через «говорильню» бис-марковского времени и заканчивается унылым и хаотическим парламентаризмом времен Веймар­ской республики.