Выбрать главу

Метод Апокалипсиса в этом отношении умопомрачителен. В порядке времени иудеи изобрели нечто весьма важное — отсроченную судьбу. Избранный народ потерпел крах в своем имперском притязании и принялся ждать, ждал-ждал и стал «народом с отсроченной судьбой» 33 . Такое положение характерно, по сути, для всякого иудейского профетизма и объясняет присутствие у пророков апокалиптических моментов. Новизна Апокалипсиса, однако, заключается в том, что ожидание становится в нем объектом беспрецедентного программирования. Похоже, что Апокалипсис — это первая великая книга-программа, для великого спектакля. Обмирание и умирание, семь печатей, семь труб, семь чаш, первое воскрешение, тысячелетие, второе воскрешение — есть чем занять ожидание, заполнить его. Нечто вроде «Фоли-Бержер» — небесный град и адское озеро, горящее серою. В озере для врагов припасен весь набор напастей, казней, бедствий, в граде — вся слава для избранных, их потребность соизмерять свое самославие с горестями других: в этом долговременном реванше слабых людей все расписано по минутам. Именно дух мщения вводит программирование в ожидание («мщение — это яство, которое…»). Нужно чем-нибудь занять ожидающих. Нужно, чтобы ожидание было полностью расписанным: души, обреченные на муки мученические, должны дожидаться, пока перед началом спектакля соберутся все мученики 34 . И малое ожидание, на полчаса, по снятии седьмой печати, и великое ожидание в тысячу лет… Но, главное, нужно, чтобы запрограммированным был Конец. «Им было нужно знать и конец, и начало, никогда прежде люди так не стремились знать конец творения… Пылающая ненависть и отвратительная жажда конца света» 35 . Есть там элемент, который принадлежит не столько Ветхому Завету, сколько коллективной душе, и который противопоставляет апокалиптическое видение и пророческое слово, апокалиптическую программу и пророческий замысел. Ведь даже если пророк дожидается, преисполнившись злобой, он все равно остается во времени, в жизни и ожидает пришествия. И ожидает пришествие как нечто непредвиденное и новое, коего присутствие или вызревание в промысле Божием только ему ведомо. Тогда как христианство уже может ожидать лишь возвращения — возвращения чего-то в мельчайших подробностях запрограммированного. В самом деле, если Христос умер, то центр тяжести смещается, он уже не в жизни, он переходит за жизнь, в то, что после жизни. С наступлением христианства меняется смысл отсроченной судьбы, поскольку она уже не просто отсрочивается, но просрочивается, переносится на после смерти, после смерти Христа и смерти каждого 36 . Тогда возникает необходимость заполнить это чудовищное, растянутое время — между Смертью и Концом, Смертью и Вечностью. Его можно заполнить лишь видениями: «и взглянул я, и вот…», «и увидел я…» Апокалиптическое видение сменяет пророческое слово, программирование сменяет промысел и деяние, настоящий фантасмагорический театр приходит на смену как деяниям пророков, так и Христовым страстям. Фантазмы, фантазмы, выражение инстинкта мщения, орудие мщения слабых людей. Апокалипсис порывает с профетизмом, но главным образом — с элегантной имманентностью Христа, который вечность ощущал прежде всего в жизни, себя мог ощущать не иначе, как в жизни («чувствовать себя на небесах» 37 ).

И тем не менее нетрудно обнаружить иудейскую подоплеку Апокалипсиса: не только отсроченная судьба, но целая система воздаяния-наказания, греха-искупления, потребность в том, чтобы враг страдал как можно дольше — не только плотью, но и духовно, короче говоря, рождение морали и аллегории как выражения морали, как средства морализации… Но в Апокалипсисе интереснее присутствие и возвращение к жизни искаженной языческой подоплеки. Нет ничего удивительного в том, что Апокалипсис является сложносоставной книгой, скорее уж следовало бы удивиться тому, что в это время какая-нибудь книга тех времен не была бы сложносоставной. Однако Лоуренс различает два вида или, скорее, два полюса сложносоставных книг: полюс расширения, когда книга захватывает множество других книг — разных авторов, разных мест происхождения, традиций и т. д.; и полюс углубления, когда она сама налезает на множество пластов, их пересекает, перемешивает их при необходимости, обнажая какой-нибудь подслой в более свежем слое — уже не синкрезис, а книга-зонд. Слои языческий, иудейский и христианский — вот что отличает большие куски Апокалипсиса, пусть даже при этом языческие отложения просачиваются в щели христианского слоя, заполняют пустоты христианства (Лоуренс разбирает пример знаменитой XII главы Апокалипсиса, где языческий миф о божественном происхождении от Жены, облеченной в солнце, и большого красного дракона заполняет пустоту касательно происхождения Христа). В Библии не часто встретишь такого рода реанимацию язычества. Можно подумать, что пророки, евангелисты, да и сам святой Павел прекрасно разбирались в небесных телах, звездах и языческих культах, но решили максимально сократить, прикрыть этот слой. Только в одном случае иудеи испытывают абсолютную необходимость к нему вернуться — когда речь о том, чтобы видеть, когда им нужно видеть, когда Видение обретает определенную независимость по отношению к Слову. «В эпоху, наступившую после Давида, иудеи не имели собственных глаз, они столь пристально вглядывались в своего Иегову, что ослепли и стали смотреть на мир глазами своих соседей; когда пророкам доводилось иметь видения, видения эти были, наверное, халдейскими или ассирийскими. Они заимствовали других богов для того, чтобы узреть своего собственного незримого Бога» 38 . Люди нового Слова нуждаются в старом языческом оке. Это поистине так касательно апокалиптических элементов, появляющихся у пророков. Иезекиилю необходимо Анаксимандрово колесо в колесе («какое облегчение, когда колеса Анаксимандра обнаруживаются у Иезекииля…»). Но более всего в восстановлении языческой основы нуждается автор Апокалипсиса, книги Видений — Иоанн Патмосский, оказавшийся для этого в наилучшем положении. Иоанн очень плохо и очень мало знал Иисуса, Евангелия, «зато, похоже, прекрасно разбирался в языческой символике, в ее отличии от иудейских или христианских символов» 39 .

Вот и Лоуренс — со всем своим отвращением к Апокалипсису, сквозь это отвращение — испытывает смутную симпатию, даже своего рода восхищение к этой книге: и именно потому, что в ней так много отложений и наслоений. Ницше тоже случалось испытывать особого рода зачарованность тем, что казалось ему ужасным и отвратительным. «Как интересно», — говорил он. Нет никакого сомнения, что Лоуренс симпатизирует Иоанну Патмосскому, находит его интересным, возможно, самым интересным человеком, находит в нем преувеличение и заносчивость, которые не лишены очарования. Дело в том, что «слабые», эти люди озлобления, ждут не дождутся отмщения и наделены твердостью, которую они обращают к собственной выгоде, к собственной славе, хотя она идет не от них. Их глубокое невежество, исключительное положение книги, которая принимает для них облик КНИГИ, Библии и, в частности, Апокалипсиса, — способствуют их восприимчивости к напору весьма древнего пласта, скрытого отложения, о которых другие уже знать ничего не хотят. Святой Павел, к примеру, еще аристократ: не на манер Иисуса, а другого типа, он слишком учен для того, чтобы не суметь распознать и тем самым стереть или вытеснить отложения, которые угрожают его программе. И потому какой цензурной обработке подвергнет святой Павел языческую и, выборочно, иудейскую основу! Иудейская основа необходима ему в пересмотренном, исправленном и преобразованном виде, но при этом ему нужно, чтобы языческая основа оставалась глубоко запрятанной. И ему для этого достает учености. Тогда как Иоанн Патмосский — человек из народа. Своего рода невежественный валлийский рудокоп. Лоуренс начинает свой комментарий Апокалипсиса с портретной зарисовки английских рудокопов, которых он хорошо знал и которыми восхищался: твердые, очень твердые люди, наделенные «особым чувством грубой и дикой мощи», люди религиозные по определению — в своей мстительности и самопрославлении, — которые, размахивая Апокалипсисом, устраивают мрачные вторничные вечери в первозданных молельных домах методистов 40 . Настоящим главой их является не апостол Иоанн и не святой Павел, а Иоанн Патмосский. У них коллективная и народная душа христианства, тогда как святой Павел (и Ленин тоже, скажет Лоуренс) — все еще аристократ, который идет в народ. Рудокопы разбираются в пластах. Им нет нужды читать, ибо в них самих рокочет языческая основа. Они-то и открываются языческому пласту, извлекают его на свет, притягивают к себе и при этом приговаривают: вот он уголёк, вот он Христос. Они совершают самое чудовищное извращение этого пласта, ставя его на службу христианского, механического и технического мира. Апокалипсис — это огромное машинное отделение, устроение уже индустриальное, Метрополис. В силу своего жизненного опыта Лоуренс принимает Иоанна Патмосского за английского рудокопа, Апокалипсис — за серию гравюр, развешанных в доме рудокопа, зерцало народного, твердого, безжалостного и набожного лика. Речь о том же самом деле, что и дело святого Павла, о том же самом предприятии, но это совсем другой тип человека, другой прием и даже другая функция: святой Павел — верховный директор, а Иоанн Патмосский — рабочий, страшный рабочий последнего часа. Глава предприятия должен запрещать, подвергать цензуре, делать отбор, а рабочий — ковать, растягивать, сжимать, переделывать материал… Вот почему не стоит думать, будто бы в связке Ницше-Лоуренс различие в целях — для одного святой Павел, для другого Иоанн Патмосский — является второстепенным и анекдотичным. Оно определяет коренное отличие двух книг. Лоуренс, конечно же, подхватывает стрелу Ницше, но пускает ее совершенно в другую сторону, пусть даже оба оказываются в одном и том же аду, деменция и кровохарканье, ведь святой Павел и Иоанн Патмосский занимают все небо.