«Житие ангельское». Обратимся теперь к стилю старческого духовного руководства, о котором с таким благоговением пишут иногда некоторые современные почитатели оптинского старчества. Постоянно окруженные людьми, домогающимися у них совета и благословения, уверенные в своем праве распоряжаться чужой жизнью на основе благодати свыше, старцы были, как правило, капризны и своевольны. С монахами и посетителями они церемонились мало. Первый оптинский старец Леонид (Наголкин) был, судя по свидетельствам его биографа, человек малообразованный, грубый, своевольный. Он мог позволить себе разные выходки. Набор историй, носящих нередко анекдотический характер, подтверждает это. «Эка остолопина идет!» — говорит Леонид при виде барина, хвалившегося, что старца насквозь увидит. Разумеется, по законам жанра вольнодумный барин «затрясся, как лист, и после плакал и каялся». «А, арясина, пришел», — говорит старец другому монаху, вернувшемуся в Оптину. Биографы Леонида, выпустившие о нем книгу в 1917 г., вынуждены были признать, что поведение его доходило до юродства, и людям приходилось слушать «как бы неприличные речи» старца. Под пером защитников православия грубость, неотесанность, самодурство старца предстают, конечно, в наилучшем свете: «Сам Господь умудрил его под видом буйства Христа ради приносить душевную пользу ближним».
Если посмотреть, намного ли изменился стиль «духовного руководства» хотя бы в течение XIX в., то принципиальных отличий мы, пожалуй, не заметим. Письма старцев Макария и Амвросия, которые, считаются интеллектуальной и нравственной вершиной старчества, оборачиваются против них разоблачительным материалом огромной силы. Хотя на старцев нападали приступы самоунижения (Макарий, например, называл себя «греховным блатом (болотом. — Авт.), источающим смердячую воду»), послания их наполнены упреками и ругательствами в адрес своих корреспондентов. Проповедь смирения и покаяния, кочующая из письма в письмо, резко противоречит практике отношения старцев к реальным, живым людям, которых они постоянно осуждают, не стесняясь в выражениях. «Дура ты из дур, — пишет Амвросий монахине, усомнившейся в одном евангельском положении. — Смирись, оставь безумие свое...»
Когда поток посетителей, жаждущих получить утешение, напутствие, совет, надоедал старцам, то на смену показной филантропии приходили досада и раздражительность. Достоевский явно идеализировал старцев в образе Зосимы, терпеливо и радостно выслушивавшего посетителей. Что касается реального старца Амвросия, с которого якобы писался образ Зосимы, то он все время злился на тех, кто шел к нему за советом. «Один толкует, что у него слабы голова и ноги, другой жалуется, что у него скорби многи, а иной объясняет, что он находится в постоянной тревоге, — пишет этот «поэт и богослов». — А ты все это слушай, да еще ответ давай, а молчанием не отделаешься, обижаются и оскорбляются...» Было бы наивно думать, что старцы в самом деле проникались сочувствием к бедам людей. В то время как лучшие сыны русского народа шли на каторгу, жертвовали своим благополучием и жизнью ради будущего России, старцы вольготно жили за счет трудового народа и вовсе не терзались его скорбями, не стесняясь цинично заявлять: «Приходится часто вспоминать слова покойного игумена Антона: «Вот приезжали ко мне дочки с великими скорбями, а все эти скорби стоят того, чтобы наплевать да ногой растереть».