Пока деньги проще доверить в городе Лондоне, их будут доверять в городе Лондоне. А если где-то в Третьем мире случится много-много денег, их все равно свезут в Лондон. В Москву или Мехико не свезут просто из опасения, что тамошние кадры порешат все. Если даже бывший московский мэр не рискует остаться в Москве, кто там вообще не рискует?
У философа Мераба Мамардашвили было про то, что такое героический пафос. Без всякого надрыва. Не надо помирать за родину, вообще не обязательно помирать. Это просто способность быть одному. Стоять и не падать. Делать что-то одному. Не воровать, когда все тырят. Выполнять обещания, когда все кидают. Не врать, когда все гонят. Быть вежливым, когда все борзеют.
Главное — в одиночку. Проблему российского гражданского общества философ видел так: все хотят быть хорошими, но только все вместе и с понедельника. «Понедельник» может сильно варьироваться: от «сперва построим коммунизм» до «сперва поправлю дела». Ну и понятно, что это откладывание часа X ровно на бесконечность. Та же бесконечность следует из соборного эгоизма «что мне, одному за всех?».
А можно обойтись без этих условий.
Снова литература — кому и зачем?
Вопрос, только кажущийся банальным — зачем люди пишут? Можно ответить тавтологией — потому что не могут не писать (есть такая бородатая, но сильная заповедь, «можешь не писать — не пиши»). Ну а почему не могут-то?
Рискну предположить, что пишется, по большому счету, за тем же, зачем и читается — ради кристаллизации опыта. Его извлечения и формулирования.
Иногда, что бы что-то понять о жизни и о себе, приходится отправиться в путешествие, и не обязательно это перемещение в далекие расстояния именно тела. Можно сказать иначе — решиться на приключение. И, опять-таки, это не обязательно прогулки темными ночами в темных районах. «Все то время, что мы не рисковали и не мыслили, можно считать потерянным» — сейчас уже не помню авторства, возможно, это Марсель Пруст, возможно, Мераб Мамардашвили, начитавшийся Пруста, возможно, всего-навсего и я сам, начитавшийся того Мамардашвили, который начитался Пруста. Но речь идет — о том самом. Занятие писательством — рискованное. Главный его результат — извлечение опыта о мире и о себе — гарантировано не более, чем философу его мысль, или конкистадору его добыча.
Отсюда, кстати, и определение графомании. Это когда пишется, пишется — а не щелкает внутри то, ради чего. Вроде как пьешь и не напиваешься. Человек пишет, но не меняется. И уж подавно не может дать другим то, чего не сделал с собой. Увы. Литература — вот эти черные буковки на белой бумаге — тонкий орган изменения самонастроек души. Графомания же — в лучшем случае бесплодная страсть по тому же самому.
Суть произведения редко лежит в его сюжете. Сюжет это как бы тропинка, по которой тебя везут, а то, что тебе хотят показать — скорее пейзажи территории, по которой идет дорога. Говоря немного затасканным языком, «авторское видение мира». Обычный писатель подмечает редкие виды во вполне описанных ареалах нашего житейского атласа, великий — творит мира со своей особой флорой и фауной (говорим же мы: «мир Набокова», «мир Пелевина», «мир Стругацких»). И в видении лежит какой-то опыт, можно сказать с привлечением философической лексики, различая «экзистенциальное» и «онтологически», а можно заверить и в лексике вовсе иной — опыт этот всегда «чисто конкретен» и всегда «по жизни». Автор что-то такое видел, чего еще не видело большинство. Или чувствовал. Или мыслил. И ему ценно — увиденное, почувствованное, помысленное. Вот это и будет «мессидж» литературы (да простится мне басурманское слово в разговоре о русской словесности).
Произведение отлично от вещи тем, что не исчезает в процессе своего потребления. Если курицу съел один, ее уже точно не съест другой. Произведением, в отличие от вещи, можно делиться, не обделяя себя. Вот писатели и делятся.
Но ведь бывает, что пишут в стол? И не только графоманы — но и великие (ну скажем, если бы душеприказчики Кафки не нарушили его завещания, выпотрошив тот «стол», мы бы никогда не узнали Кафку)? В стол — даже и без надежды? А делиться — все-таки во вторую очередь. В первую очередь, рискну уж заметить, пишется для себя, а потом уж городу и миру. В чем закавыка: скорее уж произведение создает автора, нежели автор — произведение. Тот человек, который есть автор текста, сам возникает только в процессе писания. В то время как плотник явным образом предшествует своему столу, писатель только и возникает в письме. Иначе — зачем писать текст, как сказано, ради опыта — если он уже у тебя, лежит где-то в файлах сознания? Видимо, не лежит. Не допишешь, не поймешь. Себя не узнаешь. Вот эта мучительно-экстатическая страсть по себе и есть «не могу не писать».