Хор мальчиков-головорезов из охраны Можайского отчеканил припев: «Пострижется, собака, как же!».
Василий взял икону с гроба святого Сергия Радонежского, сам открыл дверь в храм и встретил Ивана новым куплетом:
«Брат! Целовали мы животворящий крест и эту икону в этой самой церкви, у этого гроба чудотворцева, что не мыслить нам друг на друга никакого лиха, а теперь и не знаю, что надо мною де-е-елается?».
Архангелы басами отрезали контрапункт: «У-зна-ешь!».
Князь Можайский набрал в богатырскую грудь морозного загорского воздуха и повел свою арию коварным баритоном:
«Государь! Если мы захотим сделать тебе какое зло, то пусть это зло будет над нами; а что теперь делаем, так это мы делаем для христианства, для твоего окупа. Татары, которые с тобою пришли, когда увидят это, облегчат окуп».
На человеческом языке это означало, что ты, князь, родину проторговал, свою шкуру оценил дороже всего госбюджета, помогаешь татарам грабить всех бояр, крестьян и горожан, и нам так дальше терпеть невозможно. Так что, князь, не беспокойся, что надо будет, то мы с тобой и сделаем. Лишь бы поправить положение в экономике.
Опера продолжалась. Под красивый и грустный колокольный перезвон Василий положил икону на место и стал молиться с такими слезами, что из гроба святого Сергия явственно послышалось странное постукивание, а массовка вся прослезилась. Иван Можайский тоже не выдержал и, прикрывая глаза боевой рукавицей, вышел вон. «Возьмите его», — бросил охране.
Василий в полной прострации вышел на воздух и пытался продолжить фарс:
«А где же брат мой, Иван?», — фальшиво стенал он.
Оклемавшийся Никита Константинович рявкнул последнюю ноту: «Да будет воля божья!», и поспешил прекратить безобразие. Василия затолкали в обычные сани и повезли в Москву.
Здесь Шемяка три ночи, 14, 15 и 16 февраля, перечислял ему грехи перед народом и государством. Припомнил и ослепленного Косого. Тут пригодилась и «Русская Правда» с моисеевой заповедью «Око за око». Так что Василия тоже ослепили и сослали в монастырь. С тех пор за князем закрепилась кличка Темный — не по делам его, но по диагнозу окулиста.
Началась новая кадровая канитель. Одних рассаживали по городам, других пристраивали к военным и гражданским ведомствам, третьих ссылали в монастыри и деревни. Самые наглые сопротивлялись и бежали в Литву.
Как и водится, должностей и волостей оказалось меньше, чем людей. Опять возникла оппозиция из бывших своих. Они стали думать, как вернуть Темного и стать при нем в чести. Собралась немалая команда. Если опустить боярские титулы, а оставить только клички: Стрига, Драница, Ощера, Бобер, Русалка, Руно, — то получалась не политическая партия, а воровская малина. Ватага эта никакого дела сделать не успела, но напугала усталого Шемяку, и он засел с митрополитом совещаться, не выпустить ли Василия из плена. Решено было выпустить, но укрепить этот акт проверенным средством — крестным целованием.
Снова был сыгран неплохой акт. На фоне золотой московской осени 1446 года Шемяка с церковной бутафорией торжественно проехал в Углич, где сидел Василий, выпустил его с детьми и присными из заточения, сольно просил прощения и каялся. Слепые склонны к песнопениям, и Василий снова завел безудержное бельканто:
«И не так еще мне надо было пострадать за грехи мои и клятвопреступление перед вами, старшими братьями моими, и перед всем православным христианством, которое изгубил и еще изгубить хотел. Достоин я был и смертной казни, но ты, государь, показал ко мне милосердие, не погубил меня с моими беззакониями, дал мне время покаяться».
Слезы из слепых глаз текли ручьем, все присутствующие, хоть и знали княжьи повадки и ухватки, но умилялись и плакали. На радостях Шемяка закатил для бывших пленников буйный пир. Василий получил на прокорм Вологду, дал «проклятую грамоту», что никогда не полезет больше на великое княжение. В «проклятой грамоте» Василий божился, «что если я хоть подумаю о Москве, хоть вспомню Кремль и Красную площадь, так чтоб меня тут же черти утащили в самый страшный, татарский сектор преисподней!»
Это было очень серьезно. Поэтому, когда к освобожденному Василию набежали старые и новые дружки и стали подбивать его на царство и дележ портфелей, то Василий крепко призадумался. Бог с ним, с крестным целованием, его кроет простой плевок в пол. Бог с ними, покаянными слезами, — это у меня перерезаны слезные протоки. А вот «проклятая грамота» — это страшно.
— Ну, что ты, государь! Какие страхи? — успокоил Темного кирилло-белозерский игумен Трифон. — Проклятую грамоту я снимаю на себя!