Выбрать главу

В середине 1980-х Михаил Горбачев объявил кампанию «гласности», которая рассказала о советском прошлом больше, чем о российском настоящем. Опубликованные мемуары, архивные находки и популярные книги по истории обнажили процессы, институты и фигуры участников террора[90]. Великие книги «оттепели», которые еще оставались неизданными в России, – произведения Солженицына, Шаламова, Гроссмана – вышли в свет огромными тиражами. Сотни воспоминаний и автобиографий, опубликованных в 1980-х, рассказывали о страданиях, пережитых советскими людьми. В 1993 году литературовед и тогдашний советник президента Ельцина Мариэтта Чудакова писала, что эти книги выполнят функцию «российского Нюрнбергского процесса», который пройдет не в зале суда, как в Германии, а на страницах мемуаров[91].

Этой надежде не суждено было сбыться. Историки и журналисты часто жалуются на цинизм постсоветского общества. Вместо того чтобы научиться плюрализму, оно усвоило печальный урок о том, как историческая правда зависит от интересов властей предержащих. Хотя память о социальной катастрофе живет долго, пережившие ощущают ее не так, как их дети, а последние – не так, как второе или третье поколение после катастрофы. Так называемая «вторая десталинизация» России, начавшаяся в 1985-м, задохнулась в новом застое, который сгустился к началу 2000-х.

Маргинализованная российская интеллигенция начала XXI века лишилась экономической и политической релевантности. Контролируемое государством телевидение сознательно насаждает ностальгию по советскому прошлому. Ее проявления все чаще попадают в книги и на экран компьютера. В исторических романах, биографиях, художественных и документальных фильмах все большую роль играют пропаганда и теории заговора, которые отрицают или, чаще, оправдывают преступления советского периода. Светлана Бойм противопоставила два типа ностальгии, реставрационную и рефлексивную; этот, второй тип ностальгии, в ее определении, близок к тому, что я здесь называю горем[92]. Но и «реставрационная ностальгия» вряд ли выражает искреннюю тоску по коммунальным квартирам, колхозам или ГУЛАГу. Тоска по прошлому часто коренится в неприятии настоящего, и популярность Сталина в России росла тогда, когда ее лидеры лишались политической поддержки. В современной ситуации рост влияния социальных медиа и их решающая роль в политике 2010-х подтверждают правоту Токвиля, который писал в 1830-х годах:

Среди законов, управляющих человеческим обществом, есть один, абсолютно непреложный и точный. Для того чтобы люди оставались или становились цивилизованными, необходимо, чтобы их умение объединяться в союзы развивалось и совершенствовалось с той же самой быстротой, с какой среди них устанавливается равенство условий существования[93].

Нет сомнений, что в своем безграничном консюмеризме российское общество испытывает меньший интерес к вине Советского Союза, чем пятьдесят или даже двадцать лет назад. Тем не менее отсылки к советскому наследию поразительно живучи в политических спорах и культурном производстве постсоветской эпохи. За время после распада СССР появилось много оригинальных и важных романов и фильмов, решающих сложную задачу – разобраться в советском прошлом (см. главу 11). Примерно в 2010 году интеллектуалы начали разговор о третьей волне десталинизации. Поддержанная президентом Медведевым, эта инициатива привела к ряду встреч и деклараций, но идея создания национальных музеев «тоталитарного террора» в Москве и Петербурге осталась нереализованной. Вероятно, понадобится следующая, четвертая, волна десталинизации, чтобы эти замыслы осуществились[94].

Основой советского режима было его непогрешимое право на собственное определение истины. Начав сомневаться в этом праве, Советский Союз рухнул. XXI век демонстрирует болезненную сложность посткатастрофической ситуации. Прошлое преследует россиян, разделяет общество и ограничивает политический выбор. Если второе и третье поколение живут на той же территории, где произошла катастрофа; если политический режим на этой территории хоть и прошел множественные трансформации, но уклоняется от ясного, ответственного понимания прошедшей катастрофы; если палачи не осуждены, потерпевшим не возмещены убытки, не запрещены преступные институты и не возведены памятники жертвам, то память о катастрофе приобретает особые формы. Когда прошлое длится в настоящем, это еще не постпамять. Горе в такой ситуации неотличимо от страха перед тем, что история повторится в новых формах; ужас перед будущим принимает форму навязчивых рассуждений о прошлом и творческих воспоминаний о нем. Переживание сливается с предупреждением, создавая временную зону неразличения, в которой прошлое и будущее соединяются в совместных усилиях затмить настоящее.

вернуться

90

См.: Smith K.E. Remembering Stalin’s Victims: Popular Memory and the End of the USSR. Ithaca, N.Y.: Cornell University Press, 1996; Toker L. Return from the Archipelago: Narratives of GULAG Survivors. Bloomington: Indiana University Press, 2000; Merridale C. Night of Stone: Death and Memory in Twentieth-Century Russia. London: Granta, 2000. В последние годы больше внимания обращают на автобиографии, чем на другие формы передачи опыта памяти. См.: Garros V., Korenevskaya N., Lahusen Th. (eds.). Intimacy and Terror: Soviet Diaries of the 1930s. New York: New Press, 1995; Paperno I. Personal Accounts of the Soviet Experience // Kritika. 2002. № 3—4. Р. 577—610; Hellbeck J. (ed.). Autobiographical Practices in Russia/Autobiographische Praktiken in Russland. Göttingen: Vandenhoeck & Ruprecht, 2004.

вернуться

91

Чудакова М. Под скрип уключин // Новый мир. 1993. № 4. С. 136.

вернуться

92

Критическую теорию ностальгии см. в: Boym S. The Future of Nostalgia. New York: Basic Books, 2001.

вернуться

93

Токвиль А. де. Демократия в Америке. М.: Прогресс, 1992. С. 381.

вернуться

94

С 2001 года небольшой Музей истории ГУЛАГа работает в Москве, на Петровке. В его экспозиции – фото известных заключенных, внутренний вид барака, модель сторожевой вышки во дворе и некоторые интересные произведения искусства, созданные бывшими узниками ГУЛАГа.