Аудитория почтительно захихикала.
— В корень смотреть надо, товарищи, — продолжал Кирпичов. — Главное, это закреплять наши достижения, значит. А достижения у нас есть. Большие достижения. И надо их закреплять. И повернуться лицом к человеку. Всякие там перебои мы, конечно, ликвидируем. За счет дисциплины и порядка, значит. Есть еще вопросы?
— Товарищ Кирпичов! — донеслось из людской гущи. — У нас на третьем этаже воды четвертый год нету! Ведрами носим, от соседей! Когда это кончится?!
— Тихо, тихо, товарищи, — перекрывая возбужденный гул, Кирпичов простер длань. — Это, товарищи, большой вопрос. Большой и важный, значит. Вот на Западе, значит, любят говорить о правах человека. А имеет ли у них простой человек право на воду? Чтобы помыться, там, чаю попить. Они об этом молчат. А у нас, товарищи, каждый человек, заметьте, каждый — имеет право. На воду. На соблюдение личной гигиены, значит. О мыле, товарищи, в другой раз поговорим, это особый вопрос. А вот наш человек за воду платит, можно сказать, копейки. И в этом гарантия его прав, значит. На воду. Я так думаю, это надо законодательно закрепить. И чем скорее, тем лучше. Такая моя точка зрения, значит. Повернуться к человеку, как говорится, лицом. Но, товарищи! Но! — он предостерегающе воздел указательный палец. — Чем больше прав, тем строже контроль. А то иной откроет кран, да так и оставит. Она течет себе, значит. А другому может и не хватить. Поэтому контроль нужен, товарищи, самый строгий рабочий контроль. Мы это решим, я думаю, в рабочем порядке.
На том передача закончилась.
— Это, что, и есть ваш лидер? — спросил я.
— Угу, — ответил Утятьев, разливая по стопкам самогон.
Больше я ничего не сказал. И он ничего не сказал. Опять-таки тут нет никакого криминала. Ведь интонация не в счет.
Из ванной появился Костя, перепоясанный полотенцем. Был он чист, розов и излучал безграничное довольство. Предложенную Утятьевым стопку выпил махом, не чинясь.
— Опять Кирпичов выступал? — спросил Костя, мотнув головой в сторону телевизора.
— Ну да, — подтвердил Утятьев.
— Небось насчет повернуться лицом к человеку?
— Точно, — сказал я. — А как вы угадали?
— Ну, это дело нехитрое. Мне другое интересно. Если от них требуют повернуться лицом к человеку, то каким местом они к человеку повернуты сейчас? А? Вы не подскажете? Только боюсь, у них и лицо-то не шибко отличается от того самого места. И как их ни поворачивай, ничего отрадного не увидишь. Вот что меня как человека волнует.
— Ты, Костя, когда-нибудь точно достукаешься со своим длинным языком, — проворчал Утятьев.
— Ну, если на меня стукнут, тогда, конечно, достукаюсь, — беззаботно согласился тот, закуривая папиросу.
Интересно, на что Костя намекал? Не хочется думать, что меня арестовали вместо него. Готов допустить, что из больницы могли выпустить по ошибке Альфегу вместо меня. Но чтобы здесь, в этой камере сидел Альфега вместо меня, который вместо Кости, это уже вряд ли возможно. Согласно принципу Оккама такую гипотезу следует отсечь.
По телевизору стали передавать избирательную кампанию среди кандидатов в дворники по 2-му Советскому району. Один за другим появлялись на экране дюжие молодцы, и каждый монотонно обещал своим избирателям бороться за чистоту на вверенных ему улицах. Каждого спрашивали, будет ли он посыпать снег солью. Каждый отвечал, что ни за что в жизни.
— Может, вырубим эту чушь собачью? — зевая, предложил Костя.
Утятьев молча выключил телевизор и разверстал остатки самогона.
— Елпидифор Трофимыч, я забыл спросить, — начал Костя. — Как там, в Москве, насчет фондов?
— А как всегда, — ответил Утятьев. — Триста пятьдесят и ни минуты больше.
— Мра-а-ак, — протяжно сказал истопник. — Боже мой, ну когда этот бардак кончится, в печень, гроб и трех святителей…
— Должен соображать, не маленький, — отрезал начальник. — Страна большая. На всех не хватает.
— Нет, ну как вам это понравится? — обратился Костя ко мне. — Вот вы человек свежий, рассудите, пожалуйста. В году, как известно, триста шестьдесят пять дней, пять часов, сорок восемь минут и сорок шесть секунд, не так ли?
На всякий случай я кивнул.
— И что характерно, это известно за-ра-нее! — возбужденно продолжал он. — Это знали еще халдеи и ацтеки! Это знает каждый десятиклассник! Короче, это знает любой дурак, но только не наше начальство!
— Ну ты полегче, полегче… — проворчал Утятьев.
— И вот нам, городской Службе точного времени, каждый год выделяют триста пятьдесят дней. На год. Понимаете?
— Нет, — сознался я. — Не понимаю.
— Правильно. Это невозможно понять. Это просто уму непостижимо. Вот сидит в Москве наше начальство. Между прочим, фактически оно кормится с наших отчислений. Чем оно занимается кроме кормежки, не знаю. Оттуда, из московского «Точвремнадзора», раз в три месяца приходит письмо, дескать, они разрешают выплатить нам квартальную премию. Которую, между прочим, заработали мы. И еще — раз в год нам разрешают израсходовать триста пятьдесят дней, за все про все. А откуда мы возьмем пятнадцать дней и пять часов, не считая минут и секунд, на это им насрать. А план давай. С каждым годом план все больше… Знаете басню про лягушку и вола? Так вот, это про нашу контору.
— Действительно, бессмыслица какая-то, — согласился я.
— Есть одно объяснение, — сказал Костя, немного поостыв. — Правда, это мое сугубо личное предположение. Понимаете, если каждый год зажиливать пятнадцать дней, к концу века у нас набежит солидная разница. Она уже есть, а к двухтысячному году получится около полугода. Чуете, к чему я клоню?
— Извините, не очень.
— А ведь все так просто. Для этих кретинов двадцатый век закончится на полгода раньше. И они торжественно отрапортуют, что досрочно вступили в третье тысячелетие.
— Но какой им прок?
Костя саркастически усмехнулся.
— Значит, есть прок. Есть-есть, не сомневайтесь. Других объяснений я просто не вижу.
— Да не, ты уж тут наворотил… — вмешался Утятьев. — Я так думаю, им просто эдак считать легче, триста пятьдесят дней для круглого счета, и баста.
— Погодите, а может, еще проще? — предположил я. — Может, они искренне считают, что в году триста пятьдесят дней?
— Ого! — Костя хлопнул себя по ляжкам от восторга. — Это скорей всего! Как же я сам не додумался…
Тут мы услышали, как кто-то отпирает входную дверь.
Утятьев побледнел.
— Звездец, ребята, — тихо выдохнул он. — Это Нюрка вернулась. Теперь нам всем карачун.
Дальнейшее трудно вспомнить во всех подробностях, а еще труднее адекватно описать.
Шестипудовая Нюрка ворвалась в квартиру, как беззаконная комета. После знакомства с ней я вполне оценил мрачный реализм тех, кто решил называть ураганы сугубо женскими именами.
Нюрка кричала, что Утятьев — сволочь, алкоголик, изверг, подонок, мразь, гадина, говнюк, что теперь-то уж точно ему придется положить партбилет на стол.
Нюрка заявила, что он выжил жену из дома, открыл притон, напустил сюда пьяниц, искалечил ее судьбу, устроил гнездо разврата, загубил ее молодость, и она сию минуту вызовет милицию.
Нюрка пригрозила участковым инспектором, судом, профкомом, партбюро, директором, Москвой, газетами и цэка, вдобавок пообещав рассказать всему городу, какое Утятьев говно.
Нюрка предупредила, что намерена всех нас троих придушить, зарезать, разорвать на куски, сдать в ДНД, разбить нам головы, предать суду, сослать на Колыму, запихнуть в триппер-бар, вывести на чистую воду и, опять-таки, всему городу рассказать, что мы втроем с ней сделали.