Выбрать главу

— Ты только не обижайся, — сказал я, — но мне кажется, нечто подобное я уже читал.

— Про декабристов или про рыцаря с оруженосцем?

— Да нет, про тебя. Кажется, у Морхеса есть рассказ… Там писатель пишет-пишет, а эта книга давно уже написана.

Костя помрачнел.

— Ну ее на хер, эту литературу, — буркнул он с ожесточением. — Откуда мне знать, что написано, а что нет. Вот ты говоришь, Моркес. А я про такого вообще впервые слышу. Нет, пора мне завязывать с этим делом.

Он достал из кармана мятую пачку «Беломора» и закурил.

— А знаешь, у меня тесть был писатель, — вдруг вырвалось у меня.

Это возникло, как вспыхнувшее прозрение, как мгновенное подключение к ноосфере. Большущий кусок памяти внезапно ожил в моем мозгу.

Я стал объяснять Петухову, что книги пишутся не так. Вот мой тесть сначала писал заявку и относил ее в издательство. А потом уже, когда роман поставят в план, он садился и писал. Всегда успевал к сроку, без сучка и без задоринки. Только однажды получилась неувязка, и тесть целую неделю ходил бешеный. Он сдал заявку на роман в двадцать пять листов, а издательство запланировало ему пятнадцать. У них, видите ли, нехватка бумаги. Ну тесть закатил им жуткий скандал и в конце концов помирились на двадцати листах…

— Как его фамилия, случайно не Бендеров? — спросил Костя.

— Нет, кажется, у него другая фамилия.

— Что значит «кажется»? Не хочешь говорить, что ли?

— Ты не обижайся, я правда не помню, — чистосердечно сознался я. — С некоторых пор у меня неладно с памятью.

Костя удивленно воззрился на меня. А я вдруг лихорадочно стал вспоминать, припоминать, рыться в нахлынувшей вдруг памяти. Вспомнил, как мне проломили голову.

Началось с того, что я повздорил с тестем.

В сущности, человек он был неплохой, из отмирающей породы идеалистов. То есть, он имел идеалы и считал своим долгом их защищать, а именно, бороться направо и налево с наличием других идеалов или с отсутствием оных вообще. А боролся он, как правило, так.

Чуть ли не каждый вечер, основательно тяпнув «Посольской», он садился в любимое кресло, меня усаживал напротив в качестве аудитории и пускался обличать.

Он говорил, что Россию разграбили и загубили, что повсюду засели масоны, что с Запада надвигается рок-музыка и наркомания, что телевидение развращает народ, что тлетворная масс-культура пускает корни, что все эти компьютеры и ксероксы не доведут до добра, что русскому человеку нигде не дают хода, что слово «патриот» стало чуть ли не матюгом и уже отступать некуда, вскоре нас ждет не то новое Куликово поле, не то очередной Сталинград.

И вот однажды я не выдержал. Накануне мы с Ладой, с бывшей женой, то есть; только тогда она была еще не бывшая, а просто жена, так вот, мы с ней сильно поцапались, потому что я заявил, что мы живем не по средствам, а она заявила, что ее муж зарабатывает жалкие копейки, меньше любого американского безработного. И хотя оба мы были абсолютно правы, скандал получился такой, что хоть святых выносит. А тут ещё тесть подвернулся со своими ламентациями, которые я давно выучил наизусть.

«Послушайте, батя, — перебил я его в сердцах, едва он дошел до ксероксов, — ну что вы. — Это я ему. — На Запад-то окрысились. Вот костюм на вас финский, рубашка французская. Ботинки у вас итальянские, дубленка у вас канадская. Ни единой ниточки на вас отечественной нету и даже соцлагерной. Всё оттуда, из-за бугра. И ездите вы туда в охотку, с делегациями, и после каждой поездки „Шарп“ в комиссионку ставите. А ведь это всё эксплуататоры выпускают, империалистические бандиты и кровопийцы. Это ж всё сделано в условиях полнейшей наркомании и сплошного хэви-металла. Как же так. — Говорю. — Батя?»

Тут у него челюсть отвалилась, глаза выпучились. А когда опомнился, начал орать. Он кричал, что я нахал, подлец и сволочь неблагодарная. Что он пригрел на груди идейную змею. Что все вы нынче норовите на готовенькое. Что я оскорбил не только его, но и всю Родину-Мать, хотя при чем тут Мамаев курган, до сих пор не пойму. Он вопил, что капиталистические шмотки носит из солидарности с ихним замученным трудовым людом. Что он прямо-таки кожей чувствует труд австралийских пастухов и ланкастерских ткачей. И в таком духе битый час визжал, как йоркширский боров.

Кончилось тем, что он отправился допивать «Посольскую», а я вышел на улицу, прогуляться и успокоиться. Бесцельно слонялся по темным переулкам, углубленный в свои переживания, почти ничего вокруг не замечая. Лишь краем глаза увидел двоих плечистых молодчиков, которые вразвалочку пересекали пустырь. Они словно бы прогуливались не торопясь, потом оказались у меня за спиной, и на мою голову обрушился чудовищный удар. Очнулся я уже в больнице. Пропали часы, пропал бумажник с деньгами и документами. Пропала память, да и всё пропало.

Потом я долго лечился, тем временем меня развели, выписали и уволили, а потом я собрался в Шарыгино, встретил Утятьева и очутился в Кривограде.

Только-только я решил поделиться с Костей своими вновь обретенными воспоминаниями, как тот звучно зевнул и сказал, что пора ложиться спать. Мы перевернули столик, за которым пили чай, кверху ножками и поставили поверх него раскладушку. Костя пожелал мне спокойной ночи и отправился спать в свою комнату, не дождавшись жены.

Хотя устал я невероятно, уснуть никак не получалось. Я думал о том, что Костя Петухов настолько закоренелый диссидент, даже удивительно. Раньше я никак не мог взять в толк, откуда у нас берутся антисоветчики. Ведь нету у нас давно ни помещиков, ни кулаков, ни белогвардейцев. Народ сформировался давно в единый и советский. Так нет же, появляются инакомыслящие. И вот меня озарило, что надо таких людей не сажать в кутузку, а жалеть и беречь, только и всего. Едва сыщется кто-нибудь порядочный и одаренный, сразу взять его на особый учет, срочно дать ему хорошую квартиру, желательно с телефоном, продвинуть по службе, прикрепить к магазину заказов в порядке исключения. Тогда ему просто неудобно будет клеветать на наш общественный и государственный строй. И обойдется оно дешевле, чем пятый отдел КГБ и политзоны со спецпсихбольницами, и все будут довольны. Ведь Костя Петухов, хотя он и не матерый человечище, и книги у него несвоевременные, все-таки хороший и неглупый человек, и ему надо бы жить по-человечески.

С такими мыслями я заснул. 

8

Принесли ужин. Я совсем забыл, что хочу объявить сухую голодовку в знак протеста, и съел всё подчистую. А наевшись, вспомнил и решил, что торопиться некуда, голодовку объявлю завтра с утра.

Вмятина в черепе начала противно ныть, как будто туда налили ледяной воды. Чтобы отвлечься, я попытался вспомнить что-нибудь из Альфегиной книжечки.

«И я Иоанн увидел святый город Иерусалим, новый, сходящий от Бога с неба, приготовленный как невеста, украшенная для мужа своего. И услышал я громкий голос с неба, говорящий: се, скиния Бога с человеками, и Он будет обитать с ними. И отрет Бог всякую слезу с очей их, и смерти не будет уже; ни плача, ни вопля, ни болезни уже не будет; ибо прежнее прошло. И город не имеет нужды ни в солнце, ни в луне для освещения своего; ибо слава Божия осветила его, и светильник его — Агнец. Спасенные народы будут ходить во свете его, и цари земные принесут в него славу и честь свою. Ворота его не будут запираться днем, а ночи там не будет. И принесут в него славу и честь народов; и не войдет в него ничто нечистое, и никто преданный мерзости и лжи, а только те, которые написаны у Агнца в книге жизни».

Примерно так, если я ничего не путаю.

По-моему, неплохо написано. Можно без преувеличения сказать, что это образец того, к чему все мы должны стремиться. И меня даже не смущает явный религиозный уклон текста. Ведь теперь верующим разрешено стремиться в одном направлении с нормальными людьми. Только вот одно для меня остается неясным, насчет Бога, который утрет всякую слезу с их очей. Спрашивается, кто же утрет эту самую слезу, если Бога, как известно, нету?