— Так что жизнь Петербурга не резко изменилась?
— Она очень резко изменилась, но мы не хотели менять своих привычек. В том смысле, что наша прислуга осталась и нас защищала от налетчиков, которые приходили и просто грабили. Ночью уже снимали шубы. Я как-то ехала с двумя знакомыми, нас остановил среди улицы патруль. Знакомые мои были офицеры, к счастью на них не было формы, но револьверы у них с собой имелись. Я как раз успела сказать: «Оба револьвера — в мою муфту». Я осталась сидеть и разговаривать с патрулем. А с барышней поговорить им лестно, они меня не обыскивали. А их, конечно, обыскали. Если бы нашли револьверы, вероятно, их расстреляли бы.
А вот интересный эпизод в нашей усадьбе. Бабы приходили в усадьбу, становились перед моей бабушкой и говорили: «Бедная ты наша старая барыня, все мы у тебя возьмем». И плакали. Они сначала убрали все луга, значит, им заплатили. Затем они дали моему дяде возможность запродать сено и получить деньги. А потом они взяли и сено, и деньги. Надо сказать, что все мы относились к этому вот как сейчас — смеялись. Причем, сено лежало в большом сарае, так крестьяне одной деревни говорят моему дядюшке, который там вел хозяйство: «Ты, Аркадий Владимирович, с нами сегодня иди». И они пришли туда и запрятались. Другая деревня приехала, у них даже пулемет был. Те, что приехали, говорят: «Эй, выходи! Нам Тырковы сказали, что сено наше». — «Уходите, сено тырковское». И вот они ругались, пока к ним с одной стороны не вышел дядюшка. Он стоял, смеялся. Сено они не взяли. В конце концов, мою бабашку оставили в этой усадьбе, пока не приехали какие-то комиссары из Новгорода и не заставили ее выехать. Когда они заставили ее выехать, то те самые деревни, которые у нее взяли и лошадей, и скот, приехали с подводами и все ей вернули. Потому что отношение осталось хорошее.
— Какова была ваша судьба после Октября?
— После Октября уже около нас собирались офицеры, которые ехали на юг. И как раз на Рождество был мой двоюродный брат и еще два приятеля. Мы все отправились в Москву. Москву мы увидели уже в ужасном виде — все было темно. Это было Рождество 1917-1918 года. Мы жили в квартире приятельницы моей матери. Так что моя мать, я и мой отчим спали на кроватях. А тут было несколько молодых людей, которые отправлялись на юг с Белой армией, они просто спали на полу. Один был моряк-гардемарин, другой был артиллерийский офицер. Они меня никогда не отпускали одну из дома, хотя мне было более безопасно, чем им, вечером идти одной по Москве. Мы все время ходили в Художественный театр. А тут мы шли и увидели какую-то молоденькую очаровательную барышню, которая вышла из дома, пошла и испугалась нас. Она меня не заметила. Один из них сделал очень простую вещь, он сказал: «Mademoiselle, ne craignez rien!» («Мадемуазель, ничего не бойтесь»). Мы ее проводили. Так что такая была обстановка. Было уже мало еды, где-то на черной бирже достали гуся и даже какое-то шампанское пили. Потом они уехали в Белую армию.
— И вы тоже отправились на юг?
— Я тогда не поехала. В марте 18 года моя мать и мой отчим вывезли меня за границу. А в августе 19-го я поехала к Деникину.
— А последний раз в России вы когда были?
— 2 ноября 20 года.
Публикация Ивана Толстого
Нелицеприятие
Автобиографический очерк
Художник Евгений Спасский — один из малоизученных, но очень интересных представителей богемы начала века. Творческие метания и упования интеллигенции этого времени коснулись его в полной мере. Борьба с реалистами и передвижниками, будетлянтский бунт, ожидание то ли всемирной республики художников, то ли всеочищающего революционного Апокалипсиса, «чаяние воскрешения мертвых», богостроительство и оккультизм — весь этот идейный репертуар был Спасским изучен и оценен.
В предлагаемом читателю «Автобиографическом очерке» он описывает гимназические годы в Тифлисе, переходя затем к знакомству с Давидом Бурлюком, дает весьма нелицеприятную характеристику пролетарскому королю поэтов — Маяковскому. Рассказывает о революции, увлечении йогическими практиками, призыве в армию, службе в военной типографии. Однако на фоне многочисленных исторических деталей в его воспоминаниях разбросаны неспешные размышления о новом «железном веке» и его морали. В период всеобщего кумиротворения Спасский сохраняет особую внутреннюю струну. И, разгребая великое множество «измов», тем не менее, обращает внимание на главное: «Мы все становились бы лучше, если бы слушали всегда и везде правду, сказанную о нас, а всякая ложь только затуманивает сознание, порождая себялюбие и эгоизм, гордость и душевную узость. Пища Люцифера».