Выбрать главу

Восьми лет родители отдали меня в художественную школу для обучения игре на скрипке, так скромно и очень по существу раньше называлось музыкальное училище, но наш век — гиперболический век, особенно вторая половина двадцатого века: все везде носит преувеличенное название, в газетах все кричащие с великим пафосом заголовки, а читать фактически нечего, так в Тбилиси теперь не музыкальное училище, а консерватория, не художественная школа, а академия, а загляните-ка, чему в ней обучают!

Итак, решили меня обучить игре на скрипке, но это занятие было мне не очень по душе, не потому что я не любил музыку, а просто потому, что с раннего детства имел громадное влечение к рисованию. Моим преподавателем по музыке был скрипач Виктор Робертович Вильшау. Это был замечательный человек и очень чуткий музыкант. Я был поистине в него влюблен, но мне каждый раз было стыдно к нему приходить, так как я очень мало занимался дома над заданным уроком. Но сам Вильшау — очаровательный, спокойный, мягкий человек, по-настоящему влюбленный в свой инструмент, — он очень любил мою трехчетвертную скрипку-красавицу, волшебную по звуку. Почти всегда перед уроком он брал ее у меня и сам настраивал, и часто после настройки, очарованный звучанием, начинал на ней играть и все забывал.

Я замирал, стоя около него, я ведь тоже любил музыку, любил слушать, когда он начинал увлеченно играть, я мог так стоять, не двигаясь, сутки, и если нужно — больше, уносимый звуками в бесконечность. Он же играл волшебно, взволнованно, вдохновенно. Я любовался его рукой, эластичными пальцами, на кончиках снабженными мягкими подушечками, пальцы его двигались по струнам словно каучуковые, лаская гриф. А иногда из ласковых они превращались в волевые, властные, я так был очарован его игрой! Я не мог оторвать глаз от его руки. Мы, видимо, оба впадали в транс и пробуждались только тогда, когда открывалась дверь класса и входил следующий ученик. Он бывал очень растерян и с большим удивлением спрашивал: «Неужели уже прошел урок?» И, отдавая мне скрипку, прибавлял: «Ты мне не давай ее настраивать». А для меня такие уроки всегда были праздниками, я словно тоже принимал участие в таинственном колдовстве звуков. Именно за это я был в него влюблен и сохранил очарование от этих уроков на всю жизнь. Он первый мне открыл таинственную красоту человеческой руки, гибкой, выразительной, умеющей творить прекрасное в мире. Но я должен был с ним проститься, и, прощаясь, мы оба плакали.

Тяга к рисованию пересилила, и в 12 лет я, не говоря ни слова родителям, поступил в школу живописи, ваяния и зодчества при императорской Академии художеств в Тифлисе. Эта была моя стихия. Я бежал туда после гимназии и со священным трепетом, почти не дыша, замирал на два, два с половиной часа над своим листком бумаги, прикнопленным к доске. В правой руке держал итальянский карандаш, а в левой — липучку или снимку, и весь был во власти натуры, стараясь возможно точнее передать все тончайшие нюансы. В этом переливе света и тени — дыхание жизни, своя нежная мелодия. Это тоже музыка, звучащая из самых сокровенных глубин души. И когда пропадали штрихи и линии карандаша, выявлялась жизнь, трепещущая, мерцающая и живущая помимо тебя. И ты являешься свидетелем таинственного рождения. Сладостное и щемящее чувство пронизывает тебя всего, и это первые шаги к пониманию и осознанию творческого процесса.

В 70-е годы люди утеряли понимание слова «творчество» и, употребляя его где попало, опошлили. Например, кто-то танцует гопака, бессмысленно выбивая из пола пыль, вертится колесом, и все это называется творчеством. Сколько мудрости в старинных народных поговорках: «Если Бог хочет наказать человека, то он лишает его разума».

Школа живописи помещалась на втором этаже двухэтажного старинного здания на улице Грибоедова. Представьте себе громадный зал, тишина, полумрак и только тут и там ярко освещенная гипсовая натура, орнаменты, маски; головы, торсы. И в этой тишине изредка раздается голос преподавателя, делающего какое-нибудь указание и то вполголоса. Слышен только шум шуршащих по бумаге карандашей. Кто когда-нибудь это переживал, знает всю сладость таких часов, уносящих вас в иной мир красоты, сосредоточенности и внутренней активной тишины.

Постановка преподавания в этой школе была чисто академической. Здесь я действительно получил хороший фундамент крепкого рисунка на всю жизнь. Оценка работ и перевод учеников в следующий класс были поставлены очень мудро и объективно. Каждую четверть наши работы укладывались в огромный фанерный ящик и отправлялись в Петербург в Академию, где комиссия профессоров, никого из нас лично не зная, ставила на рисунках оценочные категории. Затем этот ящик мы получали назад и, согласно полученным отметкам, нас или переводили или оставляли в прежнем классе. Затем я прошел орнаментный и головной классы, пока не началась война.