Выбрать главу
Будь этот дом в стране труда, А не в столице лейбористов. Его бы, право, никогда Не описал судебный пристав. В музей он был бы превращен. Очищен от столетней пыли. Туда бы школьники ходили По воскресеньям на поклон.

Теперь старые классики полностью, так сказать, утилизированы. Взять с них нечего. Взоры некоторых руководящих британских деятелей обратились поэтому на наследство недавно умершего писателя Бернарда Шоу.

Под нажимом янки Англия тратит на оборону колоссальные средства. Куда уж тут до литературы! И вот министр финансов Батлер открыл кампанию сбора средств в фонд памяти Шоу. По расчетам министра, фонд должен был составить 250 тысяч фунтов стерлингов. На эти деньги намечалось превратить дом покойного в музей.

Воззвание министра финансов было обнародовано в ноябре прошлого года. А в августе текущего года агентство Рейтер мимоходом сообщило, что фонд памяти Шоу не будет создан. И председатель организационного комитета Айвор Браун сокрушенно признался:

— Не собрано даже одной тысячи фунтов…

Организаторам сбора не удалось сорвать с титулованной публики необходимые средства. Зато сама титулованная публика пытается поправить свои дела с помощью великих мертвецов.

Живет, например, в Англии некая леди Астор. Никакого вклада в интеллектуальную жизнь страны она не внесла.

Языком, однако, владеет. Любит выступать в аристократическом кругу. Болтает на банкетах. Примазывается к знаменитостям. При жизни Шоу пыталась обратить писателя в свою веру. А вера у леди Астор довольно банальная. Коммунисты, по этой вере, суть дети сатаны.

Из этой злой старухи, столь похожей на великосветских ведьм, образы коих блестяще рисовал Диккенс, давно сыплется песок. Но, проповедуя небесное блаженство, она почему-то цепляется за блага земные.

Ей, видите ли, не нравится завещание Шоу. Дело в том, что писатель значительную часть своих средств завещал употребить на борьбу за введение упрощенного алфавита.

Однако леди Астор находит эту идею вредной. Она полагает, что в Англии ничто и ни в коем случае не должно измениться. Кроме того, она не видит для себя выгоды в каком-то упрощенном алфавите. На митинге писателей, артистов и политических деятелей, собравшихся отметить обедом посмертный фонд Шоу, леди Астор потребовала нарушить волю покойного. Старушка, забыв правила английского хорошего тона, назвала завещание «безобразным». Она даже предложила организовать Общество по борьбе за ликвидацию этого завещания. Она предалась воспоминаниям:

— Я много раз приходила к Шоу, чтобы спорить с ним о разумности такого завещания…

При этом старуха кружевным платком смахнула набежавшую слезу и обратилась к обществу с горькой жалобой на неблагодарность великого человека, в наперсницы которого она лезла при его жизни:

— Я говорила ему: оставь деньги мне, и все будущие поколения будут говорить: вот женщина, которую он любил…

Глумление над именем Шекспира, продажа с молотка имущества Диккенса, кощунственные речи в адрес Шоу — так чтит официальная Англия великих сынов английской нации.

Впрочем, кощунственными речами дело не кончилось. На этих днях корреспондент агентства Рейтер скороговоркой поведал миру, что дом Бернарда Шоу «будет сдан в аренду, как обычный дом», и злорадно добавил: «Однако будет нелегко найти арендатора, который согласился бы жить «в доме великого человека».

Да! Едва ли найдется честный англичанин, который согласится жить в доме, оскверненном могильщиками национальной культуры!

Неужели оскудел британский остров литературными талантами? Шекспира бы на джентльменов, сплавляющих за океан национальное достояние! Диккенса бы на эту гнусную старушенцию Астор!

Иван Бунин

ИСТОРИЯ С ЧЕМОДАНОМ

Начинается эта ужасная история весело, просто и гладко.

Дело происходит в доброе старое время, однажды весною.

Я молод, беспечен, легковерен, живу в Москве и собираюсь в свое первое путешествие в Турцию, что, конечно, еще больше меня окрыляет, делает особенно легким в решениях, в поступках, в доверии к жизни.

И вот наступает день моего отъезда, я начинаю укладывать вещи, вижу, что мой прежний чемодан слишком мал, истрепан, и отправляюсь в Английский магазин на Кузнецкий, чтобы купить новый — большой, прочный.

Что такое чемодан? Это ближайший, интимнейший друг человека, по крайней мере в дороге, выбор которого требует, значит, немалого ума, расчета, опытного и зоркого глаза, способности многое предвидеть, взвесить, а еще и того, конечно, чтобы, выбирая вещь практично, выбрать вместе с тем нечто такое, что не причинило бы ущерба и эстетическим вкусам, пренебрежение к которым может иной раз сделать самую практичную покупку ненавистной.

Что до чемодана, о котором идет эта повесть, то я купил его совсем иначе: вне всяких мудрых правил, изложенных выше, без дум и размышлений, с небрежнейшей быстротой, однако ж на редкость удачно. Так, во всяком случае, казалось сначала — и не без оснований: чемодан на первый взгляд был безупречен.

Я до сих пор отлично помню, как произошла эта покупка. Я вошел в магазин бодро, живо, с тем приятным чувством, с каким всегда входишь в магазин дорогой, богатый и потому спокойный, просторный, красивый, а главное, знакомый, где тебя не только давно знают, но, как кажется, и любят, где продавцы, похожие на людей из хорошей гостиной, встречают тебя какою-то такой улыбкой, что тебе вдруг делается очень лестно и ты мгновенно становишься фатом, спеша притвориться тем именно светским молодым человеком, держаться которым тотчас заставляет тебя уже одна эта улыбка. Я, помню, отвечая на поклоны, засунув в левый карман пальто набалдашник трости, конец которой торчал у меня за плечом, быстрым шагом прошел по коврам по разным отделениям магазина, мельком хвастнул, что уезжаю надолго, далеко, и, войдя в дорожное отделение, кивнул головой на первый попавшийся чемодан прекрасной смуглой кожи, не спросив даже, что он стоит, только приказав отправить его вместе со счетом в мой номер в «Лоскутной». Я сразу, конечно, заметил, что в своем фатовстве слегка зарвался, что цена чемодана, когда я о ней узнаю, заставит меня ахнуть. Но эта мысль, это чувство тотчас исчезли в сознании, что такой превосходной вещи у меня еще никогда не бывало, что я могу покрыть эту трату экономией на прочих расходах… Взгляд мой упал на этот чемодан совершенно случайно, но я им сразу восхитился — и недаром.

Повторяю: не в пример большинству покупок, столь пленяющих в лавках, а дома, при ближайшем и спокойном рассмотрении, приносящих чаще всего большое разочарование, чемодан оказался и в «Лоскутной» вполне достойным восхищения. В магазине он так поразил меня своими замками, кожей и тем. как он вообще дивно сработан, что я, принужденный сделать до отъезда еще кое-какие покупки, ужасно торопился как можно скорее воротиться домой, спешил, как на любовное свидание. А он был уже там, в «Лоскутной», как бы ждал моего прихода, спокойно лежа в номере на диване, весь обернутый толстой синей бумагой и увязанный тонкой и крепкой бечевкой. Я, наконец, приехал, вбежал в номер и кинулся к дивану. Я быстро перерезал бечевку, разметал бумагу, и вот мой новый друг и спутник предстал передо мной во всем своем блеске, большой, тяжелый, прочный, ладный, с этим удивительным лоском новой великолепной кожи, с зеркально-белыми замками, благородно-пахучий, атлас-но-скрипящий… Легко себе представить, с каким чувством я его раскрыл, раскинул, увидал его девственные недра, большой карман темно-красного сафьяна с исподу верхней половины!

Так радовал он меня и всю дорогу до Одессы. Я все время наслаждался чувством своего обогащения, мыслью о том, чем я обладаю. Сижу в вагоне-ресторане за обедом, лечу и мотаюсь, расплескивая, наливаю красное бордо в низкий и толстый стакан, гляжу на столы, на соседей, на тот веселый, пестрый блеск, что присущ всем вагонам-ресторанам, потом пью кофе и курю жаркую и сладкую сигару, а сам мысленно вижу свое купе с уже раскрытой постелью, лампочку под розовым абажуром на столике возле постели и его, мою гордость: лежит себе в оттянувшейся сетке, плотно набитый всем мне необходимым, качается и дремлет, мчится вместе со всеми нами в Киев, в Одессу! Возвратясь в купе после обеда, выпиваю нарзану, слегка задыхаюсь от его стеклянно-колючих иголок, раздеваюсь, тушу свет, засыпаю — и опять та же мысль, то же чувство: ночь, вагон, темнота, все летит, рвет, скачет, а он тут, со мной, в этой сетке… Я чувствовал к нему даже какую-то благодарность.