А по квартирам я не ходил, хватило одного подъезда. Один кричал: «Напиши, что меня нет, чтоб меня не нашли». Говорили — раз можно было говорить что угодно, — чтоб я записал их Сталиным, гоблином, Гарри Поттером, скинхедом, хакером, бен Ладеном, клоном и даже сатаной.
— Видимо, женщины в этом подъезде не живут.
— Живут. Но они говорили: «Пиши что хочешь». Именно это я и стал делать. Мне дали цифру, сколько людей должно оказаться на моем участке, и я стал писать. Выдумал сотни людей, хороших и разных. Я рисовал им образ жизни, вдыхал в них свои заветные мечты и вдруг усомнился: а вдруг и у них с мечтами застопорится? Но пока писал список, чувствовал себя скрипачом-виртуозом, который извлекает божественные звуки…
Переписчик внезапно замолчал и тихо ушел.
Уход несостоявшегося помощника не отменял задачи: заполнить книжку. Начать, чтобы продолжить, когда будет время и настроение, — пробовала. Валяется у меня маленькая книжечка, в которой редкие новоселы так и зачахли: времени с настроением не нашлось. Теперь я усвоила, что главное — воля. Начал — закончи. Решил — делай. Иначе долго можно просидеть, тасуя в уме колоду: парикмахершу записать то ли на П, то ли по имени, то ли по фамилии. Хотя и так ясно, что на П, день сегодняшний, день update, начался как раз с укрощения моих волос ее ножницами. А Володя Салимон не на П: в моем алфавитном государстве он больше, чем поэт. Я нарочно нагоняю на себя тени сомнений из серии «бабочка снится Лао-Цзы или он бабочке?», чтобы не переписывать комбинации из 33 букв и 10 цифр, накалывая капиллярным пером живых людей в мой новый гербарий. От этого кажется, что они не живые, а сушеные, усохшие до размеров 12-го кегля, которым я пользуюсь на компьютере, потому что и в мозгу моем запрограммирован именно этот кегль.
Теперь зрение испортилось, кегль измельчал до невидимости, но моя рука все равно выводит именно его, вслепую. Отлично ориентируясь в алфавите, не натыкаясь на буквы, разве что с другими руками ей лень стало якшаться, перестала верить в живую цепь из миллиардов рук. Рассыпается цепь эта, руки потянулись к другим мирам, к каким — сами не знают. Может, и мне написать вымышленный список? В старой книжке столько имен неизвестно кого, что можно считать их вымышленными.
Еще не решен вопрос алфавита: в новой книге он латинский, в старой его считай что нет вообще, буквы стерлись. Наши алфавиты отличаются только хвостом: WXYZ и ЦЧШЩЬЪЫЭЮЯ. У них хвост короткий и гладкий, у нас длинный и шершавый. То ли Шевелева писать на С (Chevelev), как в старом, франкоязычном загранпаспорте, то ли на S, как в новом, примкнувшем к английскому.
Как бы ни писать, лишь бы писать, укоряю я разлегшуюся на диване слабину — не надо семь раз отмерять, трясти надо. Кого первым? Неважно, все там будем. Логика парализует волю и препятствует действию. Шизофреники — это люди с гипертрофированной логикой. И я к ним отношусь, потому что № 1 нашелся легко: для начала я впишу Юлю, которая подарила мне эту новую красивую книжку. Логика причинно-следственная: «Вначале была Юля…» Встречаясь с ее волей, моя нерешительность всегда умолкает.
Уф, боязнь чистого листа преодолена: Юля Дакшина. Ай да Пушкин, ай да сукин сын! Можно счесть за телепатию, но в этот вдохновенный момент позвонила Юля. Позвонила, потому что уезжает: к мужу в Люксембург. И надо срочно повидаться. Срочно так срочно, жаль, что в сине-кобальтовой с красно-карминным книжке, с картинкой на обложке, старинной гравюрой и готической надписью: «Классическая адресная книга» — «Carnet d’adresse classique», успел прописаться только один, усушенный до 12-го кегля человечек.
Издатели не ведали, что своей надписью на обложке обратились лично ко мне, лингвонавту в полосатом скафандре, где каждая полоска — полет на межалфавитном шаттле. Понятно, что имели в виду издатели: новые книжки — электронные, а бумажные — классика. Но они не могли знать, что классический силуэт этого полуистлевшего мира виден именно мне, лингвонавту, другие предпочитают смотреть изнутри, чтобы не сомневаться в бескрайности, и признают лишь условную линию горизонта. Боятся, что, увидев свой мир со стороны, назовут его, и он сорвется. Словом и гравитацию можно сковырнуть, как высокое давление — таблеткой. Новодельные дети сидят на краю этого мира, на бортике шахты с отстоем веков, а их грузят тяжелыми ведрами: черпай, мол, и таскай. Так надо.
Классический — мир экспериментов, со страшилками и страстями, индивидуальным почерком и бумагой, мир с алфавитом, где даже звукомысль обретает вес, материю, плоть: буквы, иссеченные острым на плоском, камнем на скрижали, палочкой на глине, щепотью меха на бересте, пергаменте, папирусе, пером на листе бумаги.