— Каков вывод Седюка?
— Исчезновение креативной речи. Той, что «вначале было слово». Говорили: «самолет» и делали самолет. А теперь — как если бы шла война. Слова выражают только принадлежность к той или иной армии, как нашивки на погонах.
— И в какой армии ты оказалась?
— Седюк прозвал меня оловянным солдатиком. А я его — ежиком в тумане. Теперь я сама в тумане. Стой-ка, а не означает ли «вернуть», что я должна стать ею? Я уже почти она, перевожу его книги, болею, скоро с постели не встану. Из своей жизни я вышла, как из компьютерной игры, раз выключишь — ее и нет. Только у меня все было построено как раз на креативном слове: сказала «самолет», есть самолет. Может, мне последовать за ней?
— Куда?
— Не знаю куда, самоотмениться, escape.
— Ну уж нет, — возмутилась я. — Я записала тебя в книжку, и я категорически против траурных рамок, вычеркиваний, ими у меня нынешняя полна и все пополняется и будет пополняться, пока я ее не сменю. Это же притяжение: деньги к деньгам, живые люди к живому алфавиту, а я не готова признать язык — мертвым и алфавит — филькиной грамотой. Не готова — значит, так не будет. И ты не поедешь ни в какой Люксембург, а здесь никто не узнает из книг Седюка, что человечество умножилось на ноль, потому что издатель прав. Останься, слышишь!
Напрасен был мой пламенный монолог. Я не имела над Юлей власти, потому что она не причинила мне ни малейшего зла. А мадам Седюк власть над ней имела. Нет, формально Юля не сделала ничего плохого, но она, несмотря на свою говорящую фамилию, была неправа. Как неправильно настроенный инструмент, которому легко навязать чужую партию. Она обращалась с другими как с персонажами ее, Юлиной, компьютерной игры. По правилам грамматики классического мира это ошибка. Стилистическая. Юлины контрагенты — не мульты, они живут в одном с ней алфавите. Это так отчетливо видно в телефонной книжке. Но Юля такой книжки никогда не заводила: телефоны тех, кто ей был нужен, она помнила наизусть, остальные звонили сами.
Я, как лингвонавт, сенбернар, спасающий не в горах, а в потоках речи, могла бы спасти Юлю, но что значит спасти? Чтоб она сменила фамилию и не принесла себя в жертву жрецу-брахману? Тогда дар так и спал бы в упаковке и не смог бы себя дарить. Юлино будущее уже определено: мадам Седюк простит ее, потому что Юля доиграет игру, с которой та не справилась. Немудрено, что не справилась: это с алхимиком или фальшивомонетчиком легко, бумага превращается в деньги, свинец в золото, булыжник в философский камень, а когда наоборот… Но на пенсии Седюку придется стать жрецом, для того ему и вручили дакшину. Он сам этого хотел.
Откуда я знаю будущее? Таковы правила грамматики. Немой будет и дальше придумывать людей, пополняя свой список. Потом он заговорит и научит говорить их. Но это будет уже другой алфавит. А я сижу и разбираюсь с имеющимся. Нельзя же оставить Юлю в одиночестве, как она провела все это время, в красивой книжке со старинной гравюрой. Я вписала ее в огромную компанию, кириллицей, латиницей, двенадцатым кеглем, капиллярным staedtler liquid point 5, чтобы человечки не казались засушенными, как если писать шариковой ручкой.
Совсем забыла про записку, которую протянул мне немой, когда я вернулась домой. Видимо, нанялся ночным сторожем. В лифте я следила за этажами: этаж, где бегают белки, потом где летают галки, еще выше — этаж горных козлов, а над ними как раз и я. «Д — это Дакшина», — так вот что он пытался мне сказать. А я теперь не знаю, в какую букву его вписать.
Кузнецовский фарфор
Мы знакомы почти всю жизнь, встретились на зимних каникулах, когда я заканчивала школу, а он уже отучился в институте. Он не был героем моего романа, потому мы стали просто дружить. Меня восхищал его дом, будто из прошлого (тогда XIX) века. Антикварная мебель, стены в бело-зеленую полоску со старинными гравюрами и портретами предков, плотные гардины, сохранившиеся, видимо, все с того же XIX века. Потому что в XX был только совок, только уродство и безобразие, тошнотворные панели из ДСП, отваливающиеся из-за кривизны кафельные плитки в ванных, текущие краны. Ничего такого не вспомнить, что не было бы хамским и безвкусным. А у моего приятеля — оазис. Входишь в его квартиру — и за совком закрывается тяжелая дверь, и он больше не режет глаз.