Его добил пожар — сгорела дача. У него не было сомнений в том, что ее поджег сын, ставший главным врагом его жизни и называемый теперь не иначе как Он. Теперь он думал о том, как обеспечить личную безопасность, потому что был уверен, что Он мечтает его убить. Никола завел двух кавказских овчарок, поставил квартиру на сигнализацию и занялся воссозданием дачи из пепла, то есть постройкой на ее месте нового дома. У Николы не осталось других чувств, кроме ненависти. Ненависть была адресована одному человеку, сыну, но ввиду его (Его) недосягаемости, она выливалась на козлов-строителей, мудаков-подчиненных, на предков Кузнецовых, всю жизнь морочивших ему голову своим фарфором, и на Франца Гарднера тоже. Единственное, что ему теперь нужно было в жизни, — власть. Не в смысле пойти в депутаты, он никогда даже комсомольским деятелем не был, а в смысле чтоб окружающие чувствовали, как он грозен и бессердечен, и трепетали бы. Знали бы, что он может стереть их в порошок и спустить в канализацию.
Для Нины наступили черные деньки. Это раньше у них дома собирались всякие почтенные люди, профессора и писатели, и потомки столь же почтенных, как Кузнецов, летчиков и академиков. А Нина готовила салат оливье, свеклу с чесноком, селедку с картошкой, пекла пироги, мыла посуду и слушала умные разговоры. По крайней мере разговоры почтенных людей не могли не быть умными. Теперь же ее поставили прорабом на строительстве дома и ругали за недоделки и поблажки рабочим. Сам же Никола пошел по бабам, вернее, по студенткам, над которыми у него была административная власть. Однажды он и ко мне забрел со студенткой. Когда-то Никола был стройным голубоглазым блондином. Теперь глаза его стали бесцветными и водянистыми, сам он обрюзг, и столько сальных шуточек, сколько я услышала от него за один вечер, я не слышала с советских времен — для большинства советских мужчин это было проявлением свободолюбия. Никола так никогда не разговаривал. Он превратился в совка тогда, когда советская власть кончилась, хотя и ненадолго, — может, он подхватил ее второе, рыночное дыхание. Студентка дерзила Николе, несмотря на то что они были в гостях в незнакомом ей доме. Она вела себя как заложница и впрямую говорила, что вынуждена спать с этим отвратительным лысым стариком за то, чтоб учиться. А он прикрикивал на нее, мол, знай свое место, а то живо вылетишь. Если б я напомнила Николе о том, как некогда он возмущался моим визитом к нему с возлюбленным, он бы и не понял сейчас, не вспомнил. Нет, он не собирался расставаться с Ниной, но теперь ей была отведена узкая сфера: она должна была восстановить утраченный дом. Он распродал картины и портреты то ли предков, то ли хрен знает кого, искал путей к Кристи или Сотбису, чтобы выставить Гарднера на аукцион, адвоката и прокурора, чтобы сына наверняка засадить в тюрьму, и вообще, он теперь весь в поисках путей, которые всю предыдущую жизнь казались ему абсолютным злом. Но тогда он верил в добро и зло, а сейчас верит в другое: или ты их, или они тебя. Естественно хотеть, чтобы ты их.
Июнь 2004
P. S. Здесь стоит точка, поставлена она была в июне, писать о Николе я не собиралась и не хотела, но в том самом июне это возникло как наваждение, и преследовало оно меня ежедневно: напиши, напиши. Я пыталась заняться чем-то другим, но тщетно и, промаявшись так некоторое время, сдалась. Поставив точку, задумалась: если б он прочел, ему стало бы неприятно. А он всегда очень хорошо ко мне относился. Я по-прежнему не понимала смысла. Текст как зеркало, которое помогло бы ему вырваться из того безысходного кошмара, в котором он жил и которым стал сам? Тексты «в помощь» мне уже приходилось писать. Причем совершенно неважно, прочтет ли «тот, о ком» или нет: текст — это совершённый акт, и если он просится быть написанным, значит, так нужно. Но я все же не знала, что с ним делать, публиковать, не публиковать, в результате отдала в русскоязычный журнал, выходящий за границей, он мало кому попадается на глаза.