— Мы все ее любим.
— Да нет. По-моему, нашему поколению — так уж мы воспитаны — трудно любить жизнь. А Чарли любит. Как любит дневной свет. Хочешь, я тебе что-то скажу?
— Конечно, — соглашается он, хотя знает, что это причинит ему боль.
— Любовь при дневном свете — ничего лучше быть не может.
— О'кей. Успокойся. Я ведь сказал: держи при себе своего сукиного сына.
— Я тебе не верю.
— Только одно условие. Постарайся, чтобы мальчик ничего не знал. Моя мать, например, уже знает — к ней приходят друзья и рассказывают. Весь город говорит об этом. Это к слову о дневном свете.
— Ну и пусть, — бросает Дженис. И встает. — Черт бы побрал твою мать, Гарри. Она только и делала, что отравляла наш брак. А теперь сама тонет в собственной отраве. Подыхает, и я этому рада.
— Господи, не говори так.
— А почему? Она бы так сказала, если б на ее месте была я. На ком она хотела, чтобы ты женился? Скажи мне, кто был бы для тебя достаточно хорош? Кто?
— Моя сестра, — предполагает он.
— Разреши сказать тебе еще кое-что. В начале наших встреч с Чарли всякий раз, как я чувствовала себя виноватой и никак не могла расслабиться, мне достаточно было подумать о твоей матери, об ее отношении не только ко мне, но и к Нельсону, к собственному внуку, и я говорила про себя: о'кей, давай наяривай, и у меня все шло как по маслу.
— О'кей, о'кей, избавь меня от подробностей мелким шрифтом.
— Я устала, устала щадить тебя. Сколько было дней... — Дженис так грустно в этом признаваться, что лицо ее будто стягивает сеткой, и оно становится уродливым, — когда я жалела, что ты вернулся. Ты был когда-то красивым беспечным малым, и мне предстояло день за днем наблюдать, как этот малый умирает.
— Но ведь вчера вечером было не так уж и плохо, верно?
— Нет. Было так хорошо, что я даже разозлилась. Я теперь уже ничего не понимаю.
— Ты сроду ничего не понимала, детка. — И добавляет: — Если я и умирал, то ты мне в этом очень помогала.
А сам снова хочет трахать ее, хочет, чтобы она снова вывернулась наизнанку. Прошлой ночью она в какой-то момент всю себя вложила в язык, и его рот склеился с ее ртом словно эмбрион, в котором еше не произошло разделения клеток.
Звонит телефон. Дженис снимает трубку со стены на кухне и говорит:
— Привет, пап. Как было в Поконах? Нет, я знаю, что вы вернулись уже несколько дней тому назад, я спросила просто так. Конечно, он здесь. Даю. — И протягивает трубку Кролику: — Тебя.
Старик Спрингер произносит своим хрипловатым голосом, в котором звучат примирительные, уважительные нотки:
— Как дела, Гарри?
— Недурно.
— Тебя все еще интересует игра? Дженис упомянула, что ты спрашивал про билеты на сегодняшний матч. Они у меня в руках — три билета прямо позади первой базы. Менеджер команды уже двадцать лет как мой клиент.
— Угу, отлично. Нельсон ночевал у Фоснахтов, но я его привезу. Встретимся у стадиона?
— Давай я заеду за вами, Гарри. Я буду рад подвезти вас на моей машине. А Дженис мы оставим твою.
В голосе его появилась нотка, которой раньше не было, — какая-то мягкость, еле уловимая вкрадчивость, будто он обращается к калеке. Он тоже знает. Весь мир знает. На будущей неделе это уже появится в «Вэте»: «Жена линотиписта спит с местным торговцем. Грек занимает ярко выраженную позицию против вьетнамской войны».
— Скажи, Гарри, — продолжает Спрингер все тем же вкрадчивым тоном, — как здоровье матушки? Мы с Ребеккой очень этим обеспокоены. Очень обеспокоены.
— Отец говорит, примерно так же, без изменений. Это, видите ли, медленный процесс. Теперь изобрели лекарства, которые замедляют его еще больше. Я собирался на этой неделе съездить в Маунт-Джадж навестить ее, но не получается.
— Когда поедешь, Гарри, передай ей от нас привет. Передай привет.
Все повторяет дважды — наверное, и лицензию на продажу «тойот» получил, потому что японцы со второго раза поняли его.
— О'кей, конечно. Хотите еше поговорить с Дженис?
— Нет, Гарри, оставь ее себе. — Шутка. — Я буду у вас в двенадцать двадцать — двенадцать тридцать.
И вешает трубку. Дженис ушла из кухни. Кролик обнаруживает ее в гостиной — она плачет. Он подходит к ней, опускается возле дивана на колени и обхватывает жену руками, но все жесты у него деревянные, словно он на сцене выполняет указания режиссера. На блузке у Дженис не хватает пуговицы, и он видит изгиб ее смуглой груди в бюстгальтере, а ухо обжигает ее горячее дыхание. Она говорит: