Выбрать главу

А теперь-то все не то, забыты фамилии дачных соседей, их дети и дети детей подросли, сносились как костюмы, как купленные в том далеком моем детстве автомобили, подружки превратились в бабушек, что вышли на дорогу в старомодных серых шушунах. Забыто все – и поездки в станционный ларек, и первая в жизни бутылка “Жигулевского”, купленная там за 54 копейки. Все прошло – пруд засыпан, роща вырублена, а Лопахин застроил местность новыми кирпичными дачами.

Скитаться мне теперь, как полоумному приват-доценту с нансеновским паспортом по чужим дачам^4.

Однажды и давным-давно – эти два выражения хорошо сочетаются – я сидел на чужой даче летом.

Немного заполночь пришел на огонек культурный специалист-универсал, что жил по соседству. Был он похож на старичка-лесовичка с серебряной бородой, прямо из которой торчали два глаза. Речь универсала была странна – он смотрел в угол и произносил сентенции.

Сентенции, жужжа, разлетались по дачной веранде и падали на стол, обжигаясь о лампу.

Постукивая палкой в пол, универсал предостерегал меня от какой-то пагубы. Мы говорили с ним о Рабле – я быстро, а он еще быстрее.

Напротив нас сидел другой старик, кажется, прадед или прапрадед хозяина дачи, и пил чай – тоже быстро-быстро и время от времени бросал на нас взгляды. Взгляды, в отличие от сентенций, были тяжелы.

Перед хозяином мне было неловко. Он, кажется, так и не понял, откуда взялся этот полуголый и лысый мужик – то есть я.

Бегали ночные еврейские дети с расчесанными коленками. Пробежав через веранду, они падали в кровати и забывались беспокойными еврейскими снами. От снов пахло синайским песком, сны были хрустящи и хрупки как маца.

Еврейскую малолетнюю кровь пили сумрачные русские комары.

Сентенции, цитаты и комары пели в воздухе, а хозяйка подпихивала мне расписание электричек, больше похожее на шифровку с бесконечными рядами цифр. “Не дождетесь, – думал я. – Не дождетесь. Буду я у вас тут ночевать, и к еврейской крови в брюхе ваших насекомых прибавится моя, православная”.

К разговору примешивался запах дерьма – нефигурально. Говоря о высоком, я все время думал: купил ли это сосед машину говна и разбросал по участку себе и другим на радость или же неважно работает местный сортир. Потом культурный специалист увел хозяйку на дачную дорогу для чтения своих стихов, а я от нечего делать стал переписывать железнодорожное расписание. Покончив с этим, я принялся читать воспоминания о каком-то поэте, но быстро запутался в литературных дрязгах и бесчисленных Н.К., Т.К., Н.С. и И.С., которых составитель называл “ангелами хранителями” этого поэта.

Эти ангелы, в отличие от комаров, были нелетучи. Больше всего мне понравилось, что чья-то жена вспоминала сказанное другой чьей-то женой, но уже бывшей: “Когда он творит – он разговаривает с Богом, а когда не пишет – становится обычным подонком”… Это было мое прикосновение к жизни знаменитых людей. Ведь денщик и адъютант обедают тем же, чем обедает их генерал. Служанка актрисы живет ее жизнью и посвящена в театральные тайны. Поэтому в мемуарах за великими образами хлопотливо семенят тени слуг. Вот она – знаменитость! Настоящие мемуаристы едут с ней в троллейбусе, сторожат ее квартиру, подъезжают в ее машине. А мое-то спасение в чем, какой маячок покажет мне дорогу между слуг и денщиков?

Эх, думал я, вспоминая: вот хорошо Гольденмауэру – он бы нашелся, что сказать культурному специалисту. А я – кто я такой?

Бывший руководитель лесопилки с неопределенным будущим и запутанным прошлым?

Тогда стояла жара, и где-то рядом горели торфяники. Время неумолимо стремилось к осени. Впрочем, и под Иванов день понимаешь, что время повернуло на зиму, и вот – дни стали короче, и солнцеворот своей свастикой проделал тебе дырку в голове.

XIV

Слово о странной картине, что висела у Евсюкова на веранде, и о том, что тортик нашей любви режут иные люди.

Напротив меня висела огромная картина – от нее пахло морем, солью и лежалыми крабами. На этой картине корабли расправляли паруса и ждали нас. Орали чайки, матросы курили в кулак, и ругался боцман.

Это была настоящая морская картина, полная ветра и пустоты. Я долго разглядывал ванты и канаты, но и мне принесли кулебяки. Кулебяка из дальнозоркого превратила меня в близорукого, морская романтика кончилась, и начался метаболизм.

Ели устало, будто выполнив тяжкий труд, мы – от странствий, а основательные люди – от движения челюстей.

Я как-то потерял из виду своих спутников – они растворились среди еды. Слева от меня клевала по зернышку свою порцию оперная девушка

Мявочка. Другой мой сосед, сидевший справа человек с мешком пластиковой посуды, стоявшим у колена, вводил меня в курс дела:

– Сейчас придет Тортик. А еще нам обещали галушки. Ты вот знаешь, что такое галушки?

Я-то знал, что такое галушки.

Я даже знал, что Тортик – это одна барышня, и знал, отчего ее так прозвали.

Как-то на моем дне рождения забредший случайно ловелас увлекся сидевшей напротив девушкой. Он, как заботливый воробей, норовил подложить ей лучший кусок и вовремя подать салфетку.

Попросит барышня чаю – а он уж наготове:

– Чайник моей любви уже вскипел… – и наливает.

Захочет барышня сладкого, он тут как тут. Тортик моей любви, дескать, уже нарезан. Потом он проводил ее домой, и последнее, что я слышал о них тогда, было приглашение к турникету метрополитена:

“Жетон моей любви уже опущен”.

И вот снова мне покажут барышню-тортик. Ну и галушки, разумеется.

Я облокотился на стол и, засунув кусок за щеку, принялся изучать жизнь. Стол, кстати, у Евсюкова был замечательный. Прекрасный был у

Евсюкова стол.

XV

Слово о том, под какими столами спать хорошо, а под какими – не очень, а также о простых пролетарских ванных и изысканных джакузи.

В столах я понимал, поскольку спал я иногда и под столами. Это ничего, что у них четыре ноги и они мешаются. Хуже спать под столом, если у него всего одна нога и разлапистая.

Но стол Евсюкова был из правильного племени – это была особая порода хороших антикварных столов. Они сохранились только на дачах – на особых дачах. В музеях их давно нет и на обычных дачах тоже.

А на особенных дачах – есть.

Правда, хозяева отчего-то всегда уверяют, что это стол Геринга.

Сколько я ни видел таких столов на разлапистых ножках – все они были столами, принадлежавшими Герингу. Видимо, несколько товарных составов таких столов были вывезены в СССР из Германии.

Я видел и несколько десятков кресел Геринга. И то, посудите, как показывать гостям стул Геббельса. Видимо, это не стул, а стульчик – с тоненькими худосочными ножками, гаденький, шатающийся на ветру. А вот Геринг был совсем другое дело. Геринг русскому человеку напоминал Собакевича. Оттого мебель, помеченная его именем, внушала уважение всякому – крепостью и долговечностью.

И вся она, как в известной сказке про Мойдодыра, снялась с насиженных мест и перекочевала в Малаховку, Жуковку и Снегири.

Сдается, что единственное, что осталось удивительного – на родине этой мебели, – гора Брокен, на которой в Вальпургиеву ночь скачут голые девки.