Выбрать главу

Туман стянуло с дороги, и мы вышли к мостику.

У мостика сидела девушка.

Сначала мы решили, что она голая, – ан нет, было на ней какое-то платье – из тех, что светятся фиолетовым светом в разных ночных клубах. Рядом сидели два человека в шляпах с пчелиными сетками.

Где-то я их видел, но не помнил, где.

Да и это стало неважно, потому что девушка запела:

Лапти старые уйдуть,

А к нам новые придуть.

Беда старая уйдеть,

А к нам новая придеть.

Мы прибавили шагу, чтобы пройти мимо странной троицы как можно быстрее. Понятно, что именно они и пускали по реке водоплавающие свечи. Но только мы поравнялись с этими ночными людьми, как они запели все вместе – тихо, но как-то довольно злобно:

Еще что кому до нас,

Когда праздничек у нас!

Завтра праздничек у нас -

Иванов день!

Уж как все люди капустку

Заламывали,

Уж как я ли молода,

В огороде была.

Уж как я за кочан, а кочан закричал,

Уж как я кочан ломить,

А кочан в борозду валить:

“Хоть бороздушка узенька -

Уляжемся!

Хоть и ночушка маленька -

Понаебаемся!”.

Последние стихи они подхватили задорно, и под конец все трое неприлично хрюкнули. Я, проходя мимо, заглянул в лицо девушке и отшатнулся. Лет ей было, наверное, девяносто – морщины покрывали щеки, на лбу была бородавка, нос торчал крючком – но что всего удивительнее, весь он, от одной ноздри до другой, был покрыт многочисленными кольцами пирсинга.

– Поле, мертвое поле, я твой жухлый колосок, – отчетливо пропела она, глядя мне прямо в глаза.

– А красивая баба, да? – сказал мне шепотом Рудаков, когда мы отошли подальше. Я выпучил глаза и посмотрел на него с ужасом.

– Только странно, что они без костра сидят, – гнул свое Синдерюшкин.

– Сварили б чего, пожарили – а то сели три мужика у речки, без баб…

Поди, без закуски глушат.

Они путались в показаниях. Я глянул в сторону Гольденмауэра, но тот ничего не говорил, а смотрел в сторону кладбища.

Кладбище расположилось на холме – оттого казалось, что могилы сыплются вниз по склону. Действительно, недоброе это было место.

Дверцы в оградках поскрипывали – открывались и закрывались сами.

Окрест разносились крики птиц – скорбные и протяжные.

– Улю! Улю! – кричала неизвестная птица.

– Лю-лю! – отвечала ей другая.

Но что всего неприятнее, в сгущающихся сумерках это место казалось освещенным, будто на крестах кто-то приделал фонари.

– Ничего страшного, – попытался успокоить нас Гольденмауэр. – Это фосфор.

– К-к-акой фосфор? – переспросил Синдерюшкин. – Из рыбы?

– Ну и из рыбы тоже… Тут почва сухая, перед грозой фосфор светится.

– Гольденмауэру было явно не по себе, но он был стойким бойцом на фронте борьбы с мистикой.

Оттого он делал вид, что его не пугает этот странный утренний свет без теней.

– В людях есть фосфор, а теперь он в землю перешел, вот она и светится.

– Тьфу, пропасть! Естествоиспытатели природы, блин! – Рудакова этот разговор разозлил. – Мы опыты химические будем проводить, или что?

Пошли!

Тропинка повела нас через космическую помойку, на которой, кроме нескольких ржавых автомобилей, лежали странные предметы, судя по всему – негодные баллистические ракеты. Какими милыми показались нам обертки от конфет, полиэтиленовые пакеты и ржавое железо – такого словами передать невозможно. А уж человечий запах, хоть и расставшийся с телом, – что может быть роднее русскому человеку. Да, мы знаем преимущества жареного говна над пареным, мы знаем терпкий вкус южного говна и хрустящий лед северного. Мы понимаем толк в пряных запахах осеннего и буйство молодого весеннего говна, мы разбираемся в зное летнего говна и в стылом зимнем. Мы знаем коричное и перичное еврейское говно, русскую смесь с опилками, фальшивый пластик китайского говна, радостную уверенность в себе американского, искрометную сущность французского, колбасную суть говна германского. Именно поэтому мы и понимаем друг друга. Нам присущ вкус к жизни. Да.

От этой мысли я даже прослезился и на всякий случай обнял Рудакова.

Чтобы не потеряться.

Жизнь теперь казалась прекрасной и удивительной, небо над нами оказалось снова набито звездами, а ночь была нежна, и образованный

Гольденмауэр раз пять сослался на Френсиса Скотта Фицджеральда.

XII

Слово о том, что неочевидное бывает очевидным, ориентиры видны, задачи – определены, и дело только за тем, чтобы кому-нибудь принять на себя ответственность.

– Да, дела… – сказал Синдерюшкин, ощупывая то, что осталось от удочек. – Странные тут места, без поклевки. Хотя я другие видел, так там вообще…

Вот, например, есть у меня дружок, специалист по донкам – он как-то поехал на озера, заплутал и уже в темноте у какого-то мостика остановился. Смотрит, а там кролик сидит – огромный, жирный. Ну, думает, привезу жене кроля вместо рыбы – тоже хорошо.

Кроль с места и не сходит, дружок мой быстро его поймал – как барана. Посадил на сиденье с собой рядом, только тронулся, а кролик рот раскрыл и блеять начал: “Бя-я-яша, бя-я-яша”, говорит. Тьфу!

– И что? – с интересом спросил я.

– Дрянь кролик, жесткий. Видно, какой-то химией питался. Никому не понравилось.

– Да ладно с ними, с кроликами! Пока не дошли до места, нечего о еде говорить. – Рудаков был недоволен. – С другой стороны, наверное, надо искупаться. В Ивана Купалу надо купаться, а то – что ж? Почему не купаться, а? Говорят, вода особая этой ночью.

– А я все-таки не верю в чудеса. – Гольденмауэр не мог не показать своей непреклонности. – Ничего особенного не происходит, а все как-то приуныли.

Вода… Чудеса… Не верю – вот и все.

– А кто верит? Это ж не чудеса, а срам один! – Синдерюшкин встал, будто старец-пророк, и стукнул в землю удилищем. – Срам! А как заповедовал нам игумен Памфил, “егда бо придет самый праздник

Рождество Предотечево, тогда во святую ту нощь мало не весь град возмятется, и в седах возбесятца в бубны и сопели и гудением струнным, и всякими неподобными игранми сотонинскими, плесканием и плясанием, женам же и девам и главами киванием и устнами их неприязен клич, все скверные бесовские песни, и хрептом их вихляния, и ногам их скакания и топтаниа, ту есть мужем и отрокам великое падение, ту есть на женско и девичье шептание блудное им воззрение, тако есть и женам мужатым осквернение и девам растлениа”.

Мы с Рудаковым хором сказали: “Аминь!”.

Мы сказали это не сговариваясь, просто это как-то так получилось – совершенно непонятно отчего. И непонятно было, откуда у Синдерюшкина взялся этот пафос. Откуда взялась эта речь, напоминавшая больше не обличение, а тост и программу действий. И отчего, наконец, он ничего не сказал про рыб?

– Слушай, – пихнули мы в бок Гольденмауэра, забыв прежнее наше к нему недоверие. – Слушай, а все-таки когда эти страсти-мордасти творятся? Ведь календарь перенесли, большевики у Господа две недели украли и все такое. Но ведь природу календарем не обманешь – барин выйдет в лес – лешие схарчат, парубок за счастьем полезет – погибель, так и, страшно сказать, комиссар в кожаной тужурке не убережется. Надо ж знать корень родной земли. А?

Рассудительный Гольденмауэр объяснил дело так:

– Вот глядите: летнее солнцестояние все едино – в черный день двадцать второго июня.