Словно уже пожалев о том, что пригласила его, Рут садится на самый краешек кресла-качалки с плетеным сиденьем и так наклоняет его вперед, что ее колени почти касаются пола, а рука без труда дотягивается до шеи Фрицци, и она чешет собаку за ушами, чтобы та лежала смирно. А он, полагает Гарри, видимо, должен сесть напротив, на потрескавшийся черный кожаный диванчик, который стоит под двумя тоскливыми фотографиями — им, наверное, не менее ста лет — в одинаковых резных рамках: на одной изображен какой-то бородатый тип, а на другой — его застегнутая на все пуговицы жена, оба, должно быть, уже давно превратились в прах. Однако, прежде чем сесть, Гарри видит в другом конце комнаты в свете, падающем из окна, широкий подоконник которого весь заставлен горшками с африканскими фиалками и этими растениями с разлапистыми листьями, что дарят в День матери [41], фотографии уже наших дней, цветные снимки, выстроившиеся в ряд на одной из книжных полок, забитых детективами и любовными романами в карманном издании, которые Рут любила читать и, видимо, до сих пор любит. В те месяцы, когда они были вместе, его обижало, когда она с головой погружалась в низкопробное чтиво, где события разворачивались в Англии или в Лос-Анджелесе, хотя он был рядом, во плоти. Он подходит к книжным полкам и видит Рут, более молодую, но уже довольно полную, — она стоит у угла этого самого дома рядом с мужчиной постарше, повыше и пополнее, который обнимает ее за плечи, — это, должно быть, Байер. Крупный застенчивый фермер в непривычной воскресной одежде щурится, глядя на солнце с грустной полуулыбкой, какие видишь на больших старых портретах, — надо же откликнуться на просьбу фотографа. А Рут — волосы у нее тут еще рыжие и приподняты вверх пышной копной — явно забавляет то, что этот заботливый мужчина так ею дорожит. На миг — краткий и врезавшийся в память, словно хлопнула ставня, — Кролик чувствует зависть к этой жизни, которой он не знал, к этой крупной простой сельской паре, которая позирует возле угла дома с осыпающейся коричневой штукатуркой, стоя на мартовской или апрельской, судя по цвету, траве. Природа не устает задавать нам загадки. Есть тут и другие фотографии — цветные снимки тщательно причесанных, улыбающихся детей в картонных рамках, в какие обычно вставляют школьные фотографии. Гарри только начал их разглядывать, как услышал резкий голос Рут:
— Разве тебе разрешили их смотреть? Прекрати.
— Это же твоя семья.
— Конечно. Моя, а не твоя.
Но он не может оторваться от ярких цветных изображений детей. Они смотрят не на него, а куда-то мимо его правого уха, одинаково посаженные фотографом, который май за маем приезжает в школу. Мальчик и девочка примерно одного возраста — старшеклассники; затем, меньшим форматом, мальчик помоложе, с более темными и более длинными волосами, разделенными на пробор с другой стороны, чем у брата. И у всех — голубые глаза.
— Два мальчика и девочка, — говорит Гарри. — Кто же из них старший?
— А тебе-то какое дело? Господи, я забыла, какой ты настырный, въедливый мерзавец. От колыбели и до могилы занят только собой.
— На мой взгляд, старше всех — девочка. Когда ты ее родила и когда ты вышла замуж за этого типа? Как ты, кстати, можешь жить в такой глуши?
— Преотлично. Ничего лучше мне никто никогда не предлагал.
— Я в те дни никому ничего не мог предложить.
— Но с тех пор ты отлично преуспел. Одет как манекен.
— А ты — как могильщик.
— Я пилила дрова.
— Ты орудуешь электропилой? Господи, неужели ты не боишься отхватить себе палец?
— Нет, не боюсь. Кстати, машина, которую ты продал Джейми, отлично работает, если ты приехал об этом справиться.
— Давно тебе известно, что я в «Спрингер-моторс»?
— Да всю жизнь. А потом, об этом же было в газетах, когда умер Спрингер.
— Это ты проезжала мимо церкви в старом «универсале» в тот день, когда была свадьба Нельсона?
— Вполне возможно, — говорит Рут и откидывается в своем кресле-качалке так, что оно наклоняется в противоположную сторону. Фрицци растянулась и спит. Потрескивают дрова в камине. — Нам случается проезжать через Маунт-Джадж. У нас пока ведь еще свободная страна, верно?
— Зачем тебе понадобилось делать такую глупость? — Значит, она его любит.
— Я же не говорю, что была там, да и потом, откуда мне было знать, что у Нельсона как раз в это время свадьба?
— Из газет. — Он видит, что она хочет помучить его. — Рут, насчет девочки. Это же моя дочь. Тот самый ребенок — ты ведь говорила, что ни за что не хочешь делать аборт. Значит, ты ее родила, а потом нашла этого старика фермера, который был рад и счастлив получить молодую жену, и от него ты родила двоих ребят, прежде чем он сыграл в ящик.
— Не хами. Этим ты ничего мне не докажешь, кроме того, что я была последняя дура, когда приютила тебя. Честное слово, ты — Ходячее Несчастье. Все время только и слышишь: я да я, мне да мне. А я, когда у меня было что тебе дать, отдавала себя без остатка, хоть и знала, что ничего не получу взамен. Теперь же, слава Богу, мне уже нечего давать. — Вялым жестом руки она обводит жалкую маленькую комнату. За эти годы в ее речи появилась деревенская медлительность, упрямое спокойствие, с каким деревня утаивает от города то, что город хочет у нее отобрать.
— Скажи мне правду, — молит он.
— Я только что сказала.
— Насчет девочки.
— Она моложе старшего мальчика, Скотт, Эннабел и затем в шестьдесят шестом — Моррис. Последыш. Шестого июня шестьдесят шестого года. Четыре шестерки.
— Не упрямься, Рут, мне ведь надо возвращаться в Бруэр. И не ври. У тебя в глазах появляются слезы, когда ты врешь.
— У меня в глазах слезы, потому что мне противно смотреть на тебя. Настоящий бруэрский ловкач. Торгаш. Ведь ты же таких терпеть не мог, помнишь? И толстый. Во всяком случае, когда я тебя знала, ты хоть был стройным.
Он смеется, наслаждаясь этим столкновением: ночь, проведенная с Тельмой, дает ему силы легче переносить оскорбления.
— Это ты, — говорит он, — называешь менятолстым?
— Да, я. А почему у тебя такое красное лицо?
— Это загар. Мы только что вернулись с островов.
— О Господи, так это из-за островов. А я-то думала, что тебя сейчас хватит удар.
— Когда твой муженек отдал концы? Чем ты его доконала — постелью?
Она с минуту пристально смотрит на него.
— Лучше уходи.
— Скоро уйду, — обещает он.
— Фрэнк умер в августе семьдесят шестого от рака. Толстой кишки. Он даже до пенсионного возраста не дожил. А когда мы познакомились, он был моложе, чем мы сейчас.
— О'кей, извини. Послушай, перестань меня подзуживать — я вовсе не хочу язвить. Расскажи мне про нашу дочку.
— Это не нашадочка, Гарри. Я тогда все-таки сделала аборт. Мои родители договорились с одним доктором в Поттсвилле. Он сделал мне аборт прямо у себя в кабинете, а примерно через год от осложнения умерла одна молоденькая девчонка, и его посадили в тюрьму, теперь же девчонки просто идут в больницу и делают аборты.
— И считают, что налогоплательщики должны за это платить, — говорит Гарри.
— Потом я нашла себе работу дневным поваром в ресторане недалеко от каменоломни Стоджи, к востоку отсюда, и там в ту пору работала двоюродная сестра Фрэнка, ну, и одно за другим — все произошло довольно быстро. В конце шестидесятого года у нас уже был Скотт — в прошлом месяце ему исполнилось девятнадцать, родился под Рождество — такие дети всегда не добирают подарков.
— А потом дочь — когда же она родилась? Эннабел.
— На следующий год. Фрэнк спешил обзавестись семьей. Мать не давала ему жениться, пока была жива, во всяком случае, он ее в этом винил.
— Ты врешь. Я же видел девчонку: она старше, чем ты говоришь.
— Ей восемнадцать. Хочешь, покажу свидетельство о рождении? — Наверняка блефует. Но он говорит:
— Нет.
Голос ее смягчается.
— А что ты так привязался к девочке? Почему ты не считаешь, что мальчишка — твой?
— У меня уже есть один сын. С меня довольно... — слова вырываются сами собой, — ходячего несчастья. — И вдруг спрашивает: — А где они? Твои сыновья?