– Но… Ребя, как же… Вместе же ку…
Один из парней, Квакун, подскочил и с размаху врезал ему в лоб рукой, обутой в ботинок:
– Пшел на место паскуда! Ещё раз вспомнишь – будешь кушать у меня из штанов. Ну-ка, тряпку в руки – и пошёл мыть полы. Да на четвереньках! На ногах – люди ходят…
У Клеща началась тяжёлая истерика: он закатил глаза, начал трястись… и горько зарыдал. Звякнул глазок в форточке, но все были порознь, никто никого не бил, кроме рыдающего сидельца на полу у входа – никаких происшествий, сами разберутся.
Да, Клещ всегда был хулиганом и забиякой в своих краях. И попух он за злостную хулиганку – бутылкой избил директора своей бывшей школы. В «Пентагоне» сиделось ему неплохо, поскольку Сторож был «земеля» – с того же винегретного района, много общих знакомых и воспоминаний. Матка с сеструхой каждые две недели приносили «дачку», сидеть оставалось год да месяц… Ах, как он любил унизить и потоптать какого-нибудь недотёпу из опущенных. Неизъяснимо приятно наблюдать, как трепещет и боится тебя это слякотное существо, которое вот, через секунды будет языком начищать твои ботинки, плакать, умолять сжалиться… А ты – возьмёшь своё, обязательно возьмёшь, но сначала потомишь неизвестностью, замахнёшься и… сдашь назад… И в чреслах набухает сладостью Он… Теперь можно и начинать… А придёт пора, придёт воля. Попадётся это существо у тебя на пути – боже мой! Тоже будет клево и очень смешно… Ещё лучше, чем здесь. А опустить – во-още, наверное, кайфово: снять первую пенку…
Клещ плакал. Никогда не предполагал он, что сам угодит в обиженные. Это теперь он должен будет под страхом изнасилования и смерти прислуживать сокамерникам. Это его будут заставлять петь и плясать для их увеселения. И будут теперь избивать каждый божий день, как он избивал. А потом и… А на воле куда деться от пересудов… И вдруг открылась его сознанию истина: нельзя поступать с другим так, как не хочешь чтобы поступали с тобой. Он понял её как откровение Господне и почувствовал прилив сил и жажду объяснить это другим, товарищам своим… бывшим… Он поднял глаза, и красноречие его, не успев родиться, утонуло в омуте мерзкого страха: во взглядах его сокамерников разгорались предвкушающие огоньки – ох и многие держали на него зло за пазухой.
Через дней десять он уже созрел для чего угодно, – избивали его, гада трусливого, не утомляясь и жалости не ведая. Но одна мысль билась у него голове: с обидчиком нельзя сидеть в одной камере – он не выдержит – и его убьют. И однажды он постучал в дверь и попросил перевести его в другую камеру… Там было не легче – много, много труднее: неизбежное свершилось, и его опустили до конца, в девочки.
…Сторож во всеуслышанье пообещал разобраться с новеньким – Лареем. Этого же от него ждали авторитеты «парочки». Однако на душе у главкамерного было тяжело. Пообещать – куда проще, чем выполнить. Он видел, как машется этот Ларей. И как держится. И не про него ли слухи – про мужика, который сумел отсюда уйти в побег и цепи рвал? Его даже надзиралы перебздели. И ребята из-за стенок какую-то парашу несут: первая судимость – за побег из крытки! Чуднó. Что делать?
Гек вновь переступил порог камеры, в которой поселился за пятнадцать дней до этого. Линия времени, сделав двухнедельную петлю, распрямилась, словно и не было той петли, и действие продолжилось, как после антракта. Только не было уже полотенец на полу, не было полноопущенного Тёти, на месте которого, над Сторожем, жил другой сиделец, самбо по кличке Аврал.
Гек в полной тишине поприветствовал всех и направился прямо к Сторожу, каменно сидевшему на своей шконке. Гек видел страшное напряжение парня, готового к немедленной разборке, и устало ему улыбнулся:
– Ты главный? Ты. Как же ты допустил эти крысиные игры с полотенцами? Я ведь тебе не мальчик-дошкольник. Я тебе в отцы гожусь. А в шизо болтаться по нынешним временам – ничего хорошего для здоровья, увы, нет. Или у тебя тоже претензии ко мне? – Голос Гека, хрипловато-добродушный в первых словах, вдруг налился отчётливой, но ещё неблизкой угрозой.